up down
    Tenth Doctor, «A Thousand Cuts»

    Доктор выполняет требование и отцепляется, потому что они в ТАРДИС. Оба. Он позволяет своему разгорячённому затылку остудиться о металл корпуса чужой красотки и говорит, полуприкрыв веки:
    — Ты ускользал, но я был быстрее самого провидения. Почти как в романе Стивена Кинга, состоящего из одних цифр. Как там было? 11-22-63. Да...
    И мы летим... Кстати, куда?

    cross

    Abysscross

    Информация о пользователе

    Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


    Вы здесь » Abysscross » завершенные » dum spiro, spero


    dum spiro, spero

    Сообщений 1 страница 11 из 11

    1

    [icon]https://upforme.ru/uploads/000b/e6/b0/2/121946.gif[/icon][nick]Tyrius [/nick][lz]<div class='lz_t'>inside my shell</div>[/lz]

    ✧✧ dum spiro, spero ✧✧
    To Victory —  Tyler Bates
    https://upforme.ru/uploads/000b/e6/b0/2/973403.jpg https://upforme.ru/uploads/000b/e6/b0/2/31752.jpg https://upforme.ru/uploads/000b/e6/b0/2/836529.jpg

    Blaise Zabini Daphne Greengrass

    рим
    город господ и рабов, роскоши и голода, город культуры и разврата, где человеческая жизнь меряется монетами, клочком земли, лошадьми, рулонами тканей и собаками, но совершенно всегда имеет цену

    +4

    2

    Проклятая жизнь. В который раз уже я задаюсь одним и тем же вопросом? Передо мной лежат изувеченные тела убитых мной римских рабов, запах высыхающей крови душит меня, слипает кожу и остужает пальцы. Рёв удовлетворённой толпы раскалывает мою разгорячённую голову. Я внушаю себе, что эти твари, римляне, не достойны жизни, и не имеет никакого значения, рабы они или господы – убийство любого из них  делается во благо. Я внушаю себе, что однажды публика пресытится кровью, которую я лью для неё, и позволит мне уйти. В очередной раз. Я смотрю на окровавленные обезображенные тела и медленно поднимаю взгляд к трибунам, на которых ликует кровожадный город. Да сожжёт его пламя Баала-Хаммона. Я ненавижу свою жизнь, и я не хочу ею жить, но... но зачем я тогда продолжаю убивать? Я снова стою посреди арены, слушая вопли этих стервятников, а люди, которые, возможно, ценили свою жизнь больше меня, лежат передо мной, зарубленные насмерть. Почему я не сдамся? Почему я не подарю кому-нибудь шанс, которого нет у меня? Почему я не позволю им убить себя? Почему я этого не делаю? Ведь я знаю, что это никогда не закончится. Чем больше побед я одержу, тем меньше шансов, что меня когда-нибудь отпустят. Они никогда. Никогда не даруют мне свободу. Я не верю в этот гладиаторский миф о любви публики, которая способна снять цепи с раба.
    Я сам уничтожаю себя. Ведь я сам поднимаю свою цену. Чем больше людей и зверей я убиваю, чем сложнее испытания прохожу, тем нужнее я становлюсь своим хозяевам, которые понимают, что не зря выкупили меня. Даже если бы публика потребовала моей свободы, я её никогда не получу, потому что я не простой раб. Я военнопленный. Никто не позволит стратегически важному военноначальнику противника вернуться на родину. И уж тем более в разгар войны. И это будет продолжаться вечно. Будет, если я сам не остановлю этот вихрь убийств и рабства, если не брошу оружие, не разведу руки и не позволю противнику убить меня. Но я этого не делаю. Не делал никогда прежде, не сделал и сейчас. Я продолжаю играть по их правилам, хоть и умоляю себя взять свою судьбу в свои руки. Лучше умереть, приняв решение свободного человека, чем жить рабом, следуя правилам господ. Когда я это остановлю? Когда?
    В который раз я задаюсь одним и тем же вопросом? Когда я положу этому конец?
    Никогда. Проклятая надежда не даёт мне умирать. Я буду побеждать из боя в бой, потому что это мой единственный шанс выжить. И я должен выжить. Я слишком не хочу умирать. Не здесь. Не в Риме. Не в рабстве.
    Я буду надеяться на спасения до конца своих дней. Пока дышу. Пока живу.
    Я ловлю на себе особенный взгляд: низкорослый полный мужчина в золоте и дорогих одеждах. Он купил одно из самых дорогих мест, куда допускаются только высокопоставленные военноначальники, иностранные дипломаты и сенаторы. Ни к кому из них он отношения явно не имел, скорее всего какой-нибудь представитель знати или даже жрец. Мне стало очень неприятно, когда я встретился взглядом с этим алчными глазами, и я с отвращением отвернулся к верхним уровням трибун. Ненавижу. Римлян.
    Я уже два года почти ничего не знаю о ходе войны, но надежда даёт мне силы жить. Перед моими глазами перебитое войско в долине реки По, обезглавленный Гасдрубал и его военноначальники, я вспоминаю свой легион, точнее, его остатки: те, кто пытался бежать, кого поймали и кого казнили на моих глазах. Я должен был быть последним, но мне, почему-то, сохранили жизнь видимо, потому что я меньше остальных о ней беспокоился. Я вспоминаю ту роковую ошибку каждый день, но надежда не покидает моё сердце. Я слышал от римлян, которые не упускают возможности посмеяться надо мной, что войско Ганнибало было разгромлено, но разве можно им верить? Они хотят сломить мой дух, но им это не удастся. Я верю, что Ганнибал разнесёт римлян в щепки. Я верю, потому что не живёт в наше время полководца талантливее него. В этот раз он должен дойти до Рима. Он возьмёт Рим. И тогда я буду спасён.
    Я хочу в это верить. Я внушаю себе эту надежду каждый день. Потому что только она позволяет мне жить дальше.
    Я ничего не знаю о своём войске: большая его часть была разбита и уничтожена, а те пленники, которых взяли живыми, подобно мне, были отделены от моего конвоя уже через неделю. Нам не позволяли общаться. Нам не позволяли держаться вместе. Даже сейчас, даже здесь, нет ни одного карфагенянина, ни одного финикийца из любых других земель, кого распределили бы в мою группу. Я даже не знаю, выжил ли кто-нибудь ещё кроме меня в долине реки По.
    На сегодня мои бои окончены, и мне позволяют уйти в казарму, отмыться от крови и зашить раны. Мне сильно порезали плечо и живот, кровь никак не останавливается, нужно срочно что-то делать, и мне навстречу уже выходят лекари, готовые отвести меня в перевязочный пункт и оказать помощь.
    Меня поздравляют с победой встречающиеся мне на пути гладиаторы, но я слышу в их словах сожаление: каждый из них надеялся избавиться от такого соперника, как я. Но я снова выжил. Даже когда против меня выставили троих гладиаторов, вооружённых лучше, чем я. Я снова выжил. Я хочу верить, что они рады: ведь с парой рабов и одним свободным я успел подружиться. Все эти два года мы желали друг другу победу и надеялись, что нас не вынудят бороться друг с другом. Нас не вынуждали, за что я благодарен нашему хозяину. Но сейчас... боюсь, я станволюсь для них слишком опасен.
    Я даже не сразу заметил, как из помещения стали выводить других раненных гладиаторов и как я остался один. В моих ушах ещё звенел рёв арены, который теперь остался где-то далеко, эхом отдаваясь в каменных стенах, и в какой-то момент я осознал... что вокруг стало слишком тихо, и отголоски продолжающихся боёв – единственный звук, доносящийся до меня.
    Тогда я оторвался от раны на животе, которую пытался обмыть, и заметил жреца, которого я видел на арене. Увидев его, лекари поспешно оставили меня и покинули комнату.
    – Я никогда не видел гладиатора сильнее тебя.
    Я замер с мокрой тряпкой, приложенной к ране на плече, и вода, смешанная с кровью, стекает по моему телу на пол. Незнакомец сделал шаг ко мне навстречу, пристально рассматривая мою окровавленную грудь. Чем ближе он подходил ко мне, тем большее отвращение вызывал: слишком рыхлое, мягкое, хорошо откормленное праздное лицо, слишком мягкие, рыхлые руки, которые, вероятно, никогда не знали физического труда.
    Мужчина подошёл ко мне ближе.
    – Я помогу.
    Что ему от меня нужно? Я молча позволил ему заняться моим плечом, у него даже нашлись какие-то мази, которыми после он обработал швы. Он так быстро справился и так профессионально перевязал моё плечо, что я даже задумался, не был ли он врачом, прежде чем получил свою должность.
    – Я пришёл забрать тебя отсюда.
    – Кто ты?
    Почему-то я не испытал радости, только беспокойство заполонило всю мою душу и заставляло сердце биться всё чаще. Я даже почти не чувствовал боли, настолько вихрь чувств завладел моим разумом. Но незнакомец ничего мне не ответил, только молча повёл к выходу из раздевалки. Два человека в таких же длинных мантиях присоединились к нам и надели на меня цепи, но я успел заметить, что они вооружены. А также то, что нигде нет других гладиаторов. Никого нет. Нас оставили совсем одних. Меня хотят убить? Но... но зачем? Я всего лишь раб, за силу которого римляне платят деньги. Меня купили? Но зачем продавать меня, если я пользуюсь такой популярностью у публики? И зачем жрецу покупать воина? Чего ради? Рассчитывать на помощь бесмысленно: теперь я попал, вероятно, даже в худшее положение, чем то, в котором был. Я осторожно покосился на мечи под мантиями моих конвоиров, тщательно планируя свой побег.
    Пока я просчитывал, кого и куда первым ударю, если на меня нападут, мы уже подошли к чёрному входу, и я видел блёклый солнечный свет где-то впереди. Два года я мог видеть его только с арены, и моё сердце бешено заколотилось. Я не сдержался и резко рванул на себя свою цепь, вырвав её из рук одного из мужчин, и побежал, побежал со всех сил навстречу солнцу и свободе, слушая топот ног моих преследователей и чувствая приближение свежего воздуха и злорадно удивляясь тому, как это не надели на меня кандалы, когда... когда ещё четверо мужчин в плащах вырвались мне навстречу снаружи. Меня ждали. Как глупо было надеяться на свободу, как глупо было надеяться на человеческое сострадание.
    – Меня продали?! – заревел я, оглядываясь на толстяка и тщетно пытаясь вырваться, когда его люди заламывали мне руки. – За сколько меня продали?!
    – О, не это тебя сейчас должно беспокоить, – с жестокой улыбкой ответил он, подходя ко мне ближе.
    Сильный удар по голове заставляет меня умолкнуть, и я уже не чувствую, как меня связывают и выволакивают на улицу.
    Будь проклят Рим. Я проснулся от боли в руках и обнаружил себя лежащим на животе на достаточно мягкой постели, к которой я был привязан. А также голым. Совершенно голым. Вскоре я также осознал, что помещение лишь тускло освещают свечи: значит, я провёл без сознания весь день. Мои раны обработали, моё тело обмыли, и боль исходила сейчас почти только от рук, которые затекли от верёвок. Я дёрнулся, в панике оглядываясь назад и увидев жреца. Теперь он уже был не в своих ритуальных одеяниях, а в лёгкой тоге, еле прикрывающей его грудь, что меня сильно напрягло. Но намного больше меня напрягало то, что на мне нет даже такой лёгкой тоги: на мне вообще нет одежды, я обездвижен, а это отвратительное существо приближается ко мне с самой гнусной ухмылкой, которую только можно себе представить.
    Уж лучше бы я вечность рубил людей на арене.
    Я дёрнул руки на себя сильнее, пытаясь сломать изголовье, но тщетно: оно сделано из металла. Интересно, успел он уже надругаться надо мной, пока я был без сознания? Ужас охватил меня и заставил вырываться тщательнее, потому что никогда я ещё не был так унижен. Мне удавалось избегать изнасилования даже в армии: с первых дней я оказался в кругу друзей и всегда чувствовал себя в безопасности. И теперь... что может быть отвратительнее, чем стать шлюхой римского жреца? Я, Адгербал Кагонский, наследник могущественного рода Кагонов, воин Священного Отряда и полководец испанской тяжёлой пехоты, и я лежу связанным на ложе римского одержимого жреца, как какая-то дешёвая наложница, привезённая из Нумидии. Что может быть унизительнее?
    – Убирайся! – закричал я, едва почувствовал его руки на своей спине, за что получил сильный удар плетью между лопатками и еле сдержался, чтобы не взвыть от боли.
    – Я научу тебя уважению.
    Но он не успел ударить меня во второй раз, как в дверь постучали, и чей-то мужской голос сообщил жрецу, что сенатор Люциус ожидает его внизу. Жрец выругался и отошёл от меня, поправляя одежды на ходу, и вышел из комнаты, ко мне же подошли трое мужчин, отвязали, позволили одеться и даже вернули мне мои доспехи. Жаль, только доспехи, но не оружие. Я помнил печальный опыт у Колизея, поэтому не торопился бросаться на них, опасаясь, что снаружи могут поджидать другие. Я сначала захотел закричать, но позже осознал, что сенатор явно осведомлён о тайных пристрастиях жреца, иначе мне бы уже заталкивали в рот кляп. Будь проклят, Рим! Будь ты проклят! На меня снова надевают цепи, явно подготавливая для чего-то, но и люди жреца поумнели после Колизея: теперь к моему горлу почти постоянно приставлен меч. Я поднял угрюмый взгляд на одного из них, мысленно с ним соглашаясь. Ты прав, если думаешь, что я снова попытаюсь сбежать. Пока я жив, я буду пытаться сбежать.

    [nick]Tyrius [/nick][icon]https://upforme.ru/uploads/000b/e6/b0/2/121946.gif[/icon][lz]<div class='lz_t'>inside my shell</div>[/lz][nm]<div class='fn'><a href='ссылка'>легион</a></div>[/nm]

    +1

    3

    [nick]Sen. Lucius Fabius[/nick][icon]https://upforme.ru/uploads/000b/e6/b0/2/747246.gif[/icon][lz]Η πειθαρχία των προγόνων προστατεύει την ύπαρξη του κράτους. Αν διστάσει, θα χάσουμε και το όνομα των Ρωμαίων και της αυτοκρατορίας.[/lz][nm]<div class='fn'><a href='ссылка'>гладиатор</a></div>[/nm]

    В это утро сенатор проснулся в плохом настроении и с неприятным чувством надвигающейся беды. Ему вновь и вновь снилась мрачная гора затянутая туманами, откуда иссохшие деревья тянули к нему свои костлявые ломкие руки. Туман был настолько плотным, что выставив вперед руки, ему приходилось брести вслепую. Постоянно натыкаясь на колкие ветки, издирая в кровь тело и лицо, он кричал в пустоту, надеясь получить ответ, но глухая тишина горы поглощала его крики, выплевывая в ответ лишь сдавленное шуршание листьев. Он не ощущал холода или боли, но чувствовал, как с тела струится кровь, моментально впитывающаяся в жадную сухую почву. Исчерпав силы до предела, он падал на колени и тогда ватный липкий смог расступался, уступая место ужасному зрелищу. Орел, летевший над горой, внезапно падал вниз, пронзенный стрелой. Ударившись о землю, орел старался подняться, но две золотые змеи, выползшие из под сухих оливковых деревьев нападали на него и душили, до тех пор, пока птица не переставала трепыхаться. Затем змеи вновь возвращались в свои логова. И начинался дождь, холодный, жалящий, от струй которого он просыпался. Сенатор знал, что боги вновь посылают ему предупреждение, и оно отнюдь было не радостным.
    Сенатор вздрогнул всем телом и открыл глаза. Солнце уже проникло в его спальню, раздражая глаза и размывая тень от кровати на дальней стене. Из приоткрытой двери в сад пахло заморскими герберами и греческими розами, и даже любимые его гладиолусы уже благоухали, отражая тепло от своих тонких острых листьев. Все еще утренний свежий ветерок трепал занавески, скрывающие сенатора от всего остального мира. Утро пришло в занятой Рим.
    Полежав еще пару секунд, сенатор потянулся и привстал на локтях, потом он свесил ноги с постели и протяжно вздохнул, втянув ртом воздух. Легкая лиловая тога сползла с плечей, оголяя мускулистую загорелую спину. Грядущий день обещал быть полным неприятными, но обязательными делами, грозящими поглотить его и не отпускать до самой поздней ночи. К сожалению, он был не в силах отменить заседания Сената, поэтому, покосившись на изображение Тифатской горы у себя над головой, сенатор окликнул слуг.
    «Люциус Октавиан Фабий» медленно повторял про себя сенатор, нежась в ванне с ароматными маслами. Что-то в собственном имени ему категорически не нравилось и каждый раз, имея свободную минутку, сенатор пытался это выяснить. Имя скользило на языке и несколько сбившись на самом его кончике, растворялось в тишине комнаты. Он повторял его еще несколько раз, будто бы пытаясь распробовать истинный вкус сказанных слов. Имя звучало и тут же исчезало из памяти будто бы сон в предрасветные часы. Так и не придя к точному заключению, сенатор подумал о том, что ему гораздо ближе было его прозвище, данное еще в юности в школе, и словно бы прилипшее к нему, даже в совете курии. Мощная и властная Тифатская курия давно правила бал в римском Сенате и как ее главный представитель, сенатор Люциус был на виду у всего народа. Каждая курия имела свое божество для поклонения, и его склоняла колени пред Дианой Тифатской, требовавшей от своих почитателей не только силы духа, повиновения и самоотверженности, но и крайнего целомудрия, о чем частенько забывали представители сената. Но Пиус был не таков, он возносил жертвы и молился своей богини главным образом за то, что она привела его в Рим, где благочестивое сердце тогда еще юного сенатора обрело истинную веру. Люциус прошелся пальцами по груди, нащупав маленький амулет в виде жезла обвитого змеями. Совсем небольшой серебряный кулон на тончайшей цепочке скрывался под белыми тогами, заседавшего в Сенате Люциуса. Каждый его шаг, каждое решение и предложение было направлено рукой того, чей символ Пиус , до боли стискивая пальцы и прокалывая кожу, прижимал к груди. Том , кто в религиозном экстазе и в отчаянных молитвах, повсюду мерещился сенатору. Его истинному богу-Меркурию.
    Люциус нахмурился и вылез из ванной, тут же молодой слуга поспешил к нему, чтобы обтереть тело господина и накинуть на него домашнюю тогу. Сенатор отстранил юношу рукой и быстрым шагом направился в спальню, где запер себя на засов. Быстро подойдя к западной стене комнаты, сенатор повалился на пол и воздел руки к фреске с изображением бога в крылатых сандалиях. Пиус неистово молился, прикасаясь пальцами к ступням бога и целуя мозаичную землю под его ногами. Через какое-то время он поднялся, утер ладонью слезы и прижался всем телом к изображению Меркурия на стене. Постояв так с пол-минуты, Пиус направился прочь и во внешнем виде его не было и намека на того святошу, что воспевал господа мгновение назад, это был Люциус Октавиан Фабий, представитель Тифатской курии и один из самых влиятельных сенаторов Рима.

    Сегодня вновь обсуждали войну с Карфагеном. Не то чтобы он был не согласен с принимаемыми решениями, просто военная стратегия не была его любимым занятием. Если бы больше вопросов решалось экономическим путем, то к концу десятилетия великие боги уже наблюдали бы за верующими из новых храмов на карфагенских землях. Но будучи человеком разумным, сенатор прекрасно понимал, что война это не только способ захватить побольше варварских земель, но и отличный повод для некоторых людей проявить себя и выбиться в высший свет. Именно поэтому он не мешал Марцелию и его безумным, рискованным идеям о захвате Карфагена. Люциус вздохнул и потер рукой уставшие глаза, ему, наконец, удалось договориться о ведение переговоров о торговли с Испанией, которые эти сенатские глупцы бойкотировали несколько месяцев. Спасибо Марцелию, он донес до этих старых идиотов преимущества экономического союза с бывшими врагами. Его горделивая осанка, высокопарные слова и широкие жесты, все это отлично дополнялось мудрыми словами, вложенные в его уста тифатским сенатором. Однако ночные кошмары и отсутствие сна сказались на внешности Люциуса, под глазами залегли темные тени, тонкие морщинки вокруг губ и глаз стали глубже, спина согнулась и даже обычно лёгкая походка стала шаркающей и усталой, будто бы налитые железом мысли сенатора тянули его тело вниз. Меж тем дело было сделано и Люциус поздравив Марцелия ,намеревался уйти, но тот остановил его ,схватив за руку. Сенатор недовольно поморщился и с выражением легкого удивления повернулся к своей политической марионетке. О да, для Пиуса Марцелий был всего лишь пророком его собственных идей. Бравый, подтянутый с темными кудрявыми волосами, еле подернутыми сединой, он представлял собой идеального оратора, которого публика слушала, открыв рты. Все что ни пожелал бы Пиус, Марцелий притворял в жизнь с помощью своего красноречия. Сам же тифатский сенатор предпочитал оставаться в тени и не привлекать к себе излишнего внимания, справедливо пологая, что таким образом лучше послужит своему богу и государству, как минимум дольше оставаясь в живых.
    -Отвратительно выглядишь, Пиус. Как насчет провести этот вечер в гостях у Луция? Будет много вина и прекрасных дев, благоволящих богине Весте!- не слушая, начавшего было отнекиваться Люциуса, Марцелий продолжил,- Да, да, я знаю, ты не любитель такого рода отдыха. Но у меня есть одна новость, которая тебя порадует и возможно заставит взбодриться. Я не доверяю всем этим святошам из храмов и честно говоря, не одобряю твою праведность, но сегодня я слышал, как этот мерзкий жрец их храма Вакха хвастался, что купит отличного мальчишку после гладиаторских боев. Я, честно, желаю парню смерти на арене. Уж лучше так, чем попасть в потные лапы к этому извращенцу. Если судьба будет менее к нему благосклонна, то на твоем месте я бы заглянул сегодня вечером к жрецу и тихо-мирно выкупил гладиатора.
    Взглянув на усталое и откровенно скучающее лицо сенатора, Марцелий только усмехнулся:
    -Я бы и сам его купил, просто чтобы посмотреть, на что способны воины из вражеской армии, но предпочитаю уступить тебе, ведь это настоящий карфагенский Персей, точь в точь как тот что на твоей чудесной фреске.
    Лицо Люциуса вытянулось и потеряло всякое выражение, разве что моментальный румянец, вспыхнувший на бледных от изнеможения щеках, мог выдать его чувства. Марцелий снова усмехнулся и, похлопав знакомого по плечу, пошел прочь.
    -Если я был не прав, и этот карфагенянин не стоил того, приходи к Луцию, я отплачу тебе вином за потраченное время!
    Как только брюнет скрылся из виду, сенатор поспешил домой.

    Отредактировано Kirill Bayunov (2024-09-05 00:28:05)

    +2

    4

    Ожидание было крайне недолгим: в комнату вошёл раб и кивнул тем, которые охраняли меня. Мне приказали встать, и чинно повели к выходу из комнаты.
    Судя по всему, я находился на втором этаже: меня вывели в очень просторный коридор, который заканчивался лестницей. Я с тоской бросил последний взгляд на окно, прежде чем спуск по ступеням скрыл вид во двор из моего поля зрения. Хотелось бы узнать, что там снаружи. В какой-то момент я даже подумал, смогу ли я вырвать цепи из их рук, добежать до окна и выпрыгнуть? Скорее всего, это только второй этаж. Невысоко. Но также велика вероятность, что я что-нибудь себе сломаю: ведь я в кандалах. И даже если нет… как далеко мне удастся убежать, когда огромные куски металла не позволяют даже ходить быстро? Наверно, стоит вести себя покладисто и смиренно какое-то время, усыпить их бдительность и подготовиться к побегу более основательно. Сейчас, даже без цепей и травм, я не пробегу больше одного квартала: меня либо схватят и изобьют, либо схватят и убьют. Проклятые римляне...
    Рабы молчали, но я догадывался, к чему всё идёт. Вероятно, сенатор хочет меня выкупить, иначе меня не выводили бы в цепях и иначе жрец не был бы так раздосадован. Впрочем, есть также другой вариант: быть может, меня заставят биться. Прямо сейчас. Может быть, сенатор пришёл ради этого. Ведь на меня надели мои доспехи… я не решался задавать вопросов рабам, но больше склонялся к первой версии: если бы меня вели на бой, мне бы дали время хотя бы на растяжку мышц. Да и о каком бое может идти речь, если мои раны ещё не зажили и любое напряжение в руке, любой замах и сильный удар ею могут порвать швы на плече. Не стоит, конечно же, сравнивать этих разнеженных богачей с профессионалами из школы: они явно не знают всех тонкостей ведения боёв и ухода за гладиаторами. В любом случае, даже если меня заставят биться, у меня есть шанс умереть или впечатлить сенатора и побудить его выкупить меня. Уж лучше стать военной игрушкой сенатора, чем связанной шлюхой жреца. Пожалуй, никогда ещё прежде я не надеялся настолько на нового перекупщика.
    Я попытался вспомнить, в который раз меня уже перекупают. Пятый? Седьмой?

    Меня и каких-то галльских пленников продали работорговцам ещё в Испании, после чего нас переправили в Италию морем и меня перепродали сразу в порту, как рядового раба, плебея. Через неделю меня привезли в Рим на крупнейший невольничий рынок, где я сразу попался на глаза начинающему ланисте Мариусу. Третья перекупка. Меня даже не отправили тогда в школу, и никто не собирался готовить меня для боя: даже корыстные ланисты не придавали значения моему крепкому телосложению, настолько ненавидели карфагенян, и за моё зрелищное убийство они получили бы достаточно для того, чтобы окупить затраты. К тому же, я был на десяток лет старше большинства гладиаторов: тогда мне должно было исполниться 35 лет через месяц, и по меркам организаторов я был слишком стар и слаб перед молодыми бойцами. Совершенно невыгодное вложение. По всем планам я должен был быть убит в первом же бою: вести о поражении Гасдрубала у реки Метавр уже дошли до Рима, и организаторы планировали позорную инсценировку сражения. Конечно же, меня должны были выставить на забой, унизить смеха ради и принижения Карфагена. Мне даже не дали поножей, зато не поскупились на перья и позолоченный шлем македонского типа, длинный плащ с золотистым полумесяцем и…  копьё. Только копьё, и даже не боевое, а едва достающее мне до плеч, короткое, как тренировочные копья детей. К счастью, хотя бы с металлическим заострённым наконечником. Я должен был выглядеть до смешного величественным и нелепым в то же время, совершенно беспомощным и неподготовленным перед отлично вооружёнными гопломахами. Рим жаждал видеть слабый Карфаген, и я должен был наглядно показать им их преимущество над нами. Более того, меня выставили вместе с ноксиями: наравне с ворами и убийцами, как скот на забой. Наравне с преступниками, приговорёнными к смертной казни, чья судьба была предрешена судом. Низшая каста гладиаторов. И я твёрдо решил для себя, что, едва в моих руках окажется оружие, каким бы нелепым оно ни было, я брошусь на охранников или убью себя сам ещё до выхода на арену. Я не должен был позволить себе умереть с таким позором.
    Я умело держал язык за зубами, и до последнего никто не знал о том, что я военноначальник. На моё счастье, нас продали в порту так поспешно, что даже не знали, кого продают. Меня приняли за галла, а я молчал. Позже тайна была раскрыта по моему финикийскому акценту, позже все узнали, что я из карфагенской армии. Но в испанском легионе было немало воинов финикийского происхождения, поэтому никому и в голову не пришло, кем я могу являться: уж тем более по такой смешной цене. Впрочем, меня удивляло, что они не задумались над тем, почему простой солдат мог знать латынь и греческий. Я много не рассказывал, меня и не спрашивали, и я думал, никто не узнает правды. Я думал, она никого и не беспокоит, и мне позволят умереть в тени, не запятнав честь моей семьи.
    Как же я ошибался. Не знаю, как, может быть, в Рим уже вернулись легионеры, пленившие меня, но накануне боя до организаторов дошла информация о моём знатном происхождении, и тогда меня и решили нарядить Гасдрубалом. Какой-то актёришка, мерзко кривляясь на арене, язвительно рассказывал «предысторию», переврав её так, что я еле сохранил самообладание. Кровь закипала в ушах, в глазах… во всём теле, мне казалось, даже волосы раскалились под шлемом, и перед глазами снова всплыло убивающее зрелище трупов слонов, придавивших собой испанских воинов, виселица с пятью военноначальниками и обезглавленное тело Гасдрубала. Я вспоминал, как доблестно сражались мои товарищи и скрежетал зубами от гнева, слушая, как нас описывают жалкими трусами. И в то же время мне было ужасно стыдно за мой легион, который бежал, как только понял, что он нужен только для отвлечения внимания римской армии ради спасения нашего центра. Я всё равно пытался их спасти. Но проклятые испанцы… я был жутко зол на них, и всё же, мне было невыносимо больно смотреть, как их зарезали одного за другим у меня на глазах, смеясь над моим героизмом: ведь я добровольно сдался в плен и обещал выкуп при условии, если мой легион не будут преследовать и оставят в живых. Откуда мне было знать, что их всех уже переловили…

    На моей шее по-прежнему было железное кольцо, которое собирались снять вместе с кандалами только перед тем, как выпустить меня и ноксий на арену. Мне по-прежнему не давали оружия. Я тяжело дышал, слушая, как издеваются над моей страной, как высмеивают Гасдрубала, как высмеивают Ганнибала и как высмеивают… меня. А потом актёр назвал моё имя. Назвал имя моего отца. Назвал моё элитное подразделение, выставив полным идиотом, не способным ни драться, ни руководить войском. Толпа громыхала хохотом. И сейчас, говорил актёр, уважаемая публика увидит, как непобедимое римское войско расправилось с карфагенянами, чья военная мощь не правдивее детских сказок.
    Я слушал и закипал от ярости, и тогда я твёрдо решил: я выживу этот бой. Я сделаю невозможное. Будь я безоружен, будь я ранен, будь я один против целого легиона – я выживу. Я не сдамся. Я не покончу с собой. Они хотят унизить меня, а я унижу их. И даже если мне суждено погибнуть, я умру достойно. Как воин. Как карфагенянин. И никто не осмелится смеяться надо мной. Смеяться над Карфагеном.
    У меня оставалось не более пяти минут на то, чтобы обратиться к поникшим ноксиям. Слишком мало времени, и я совершенно ничего не знал о противнике, но ноксии, как ни странно, схватились за меня, как за спасительную соломинку. Мне удалось убедить их в том, что у нас есть шанс выжить, и они мне поверили. Они не знали, что среди них будет полководец, и я видел, как их тусклые глаза зажигались надеждой. Они, как и каждый римлянин, до смерти боялись и ненавидели карфагенян. Но в ту минуту они были готовы продать всю свою родину Карфагену ради спасения своих жизней.
    Помню, как впервые оказался на арене, оглушаемый громовым смехом, окружающим меня со всех сторон трибун, как раскалённый песок обжигал мои стопы, как быстро начал нагреваться шлем, как начало тошнить от жары и нервного напряжения. Я снял шлем и отдал ноксие, стоявшему ближе всех ко мне. Ноксии и вовсе были безоружны. Мы со страхом и нетерпением ждали, когда появятся наши противники: я даже не знал, сколько их будет, и поспешно вполголоса объяснял своему маленькому войску нашу стратегию, держась настолько невозмутимо и отважно, насколько мог, чтобы вселить в них готовность биться. Удивительно, как кучка эгоистичных преступников за какие-то минуты превратилась в единый организованный организм, преисполнившись коллективным чувством долга: они понимали, что никто из их предшественников ещё так не поступал, отчаянно пытаясь лишь спасти свою жизнь ценой соседа, и именно это делало резню ноксий на арене такой лёгкой и быстрой. Признаться, я не ожидал, что мне удастся сплотить их. Но они оказались намного умнее, чем кто-либо из нас мог полагать.
    Ноксии по моей наводке держались запуганными и беспомощными, не давая никому понять наш командный дух, и когда на нас вышло 15 гопломахов, вооружённых и экипированных в стиле римских легионеров, они посчитали нас слишком лёгкой добычей, и никто не подозревал, что мы захотим, и, уж тем более, сумеем дать отпор. Но мы сумели. Я сразу же убил одного из гладиаторов, увернувшись от удара и проткнув его грудь копьём, и добыл меч для одного из своих подопечных, и мы с ним вдвоём держали оборону безоружных по мере того, как удавалось отбивать вооружение и для них. Я быстро оценил недостатки их шлемов, которые прекрасно защищали гладиаторов от ударов, но сильно ухудшали боковой обзор. Безоружные ноксии перемещались быстрее и легче, гоняя преследовавших их гопломахов по арене, пока их атаковывали со спины те, кто уже обзавёлся мечом. Отсутствие доспехов также играло на руку ловкости: воры и убийцы знают, как пользоваться хитростью. Это срабатывало не всегда, мы несли серьёзные потери, но ноксии и сами почувствовали, что способны победить, если поверят в себя, и очень быстро поняли тактику, которую я от них требовал. И публика поняла. Я время от времени поднимал взгляд, полный злобы и презрения к трибунам, которые постепенно притихали, когда гладиаторы один за другим оказывались поверженными мной, когда на их глазах презренные убийцы и воры подставляли себя, защищая друг друга. Этого никто не ожидал. Никто не ожидал, что карфагенский пленник, вооружённый лишь детским копьём, сумеет противостоять мечникам. Никто не ожидал, что простым деревянным копьём можно убить мечника, защищённого щитом. Никто не ожидал, что из преступников можно сделать воинов.
    Помню, как постоянно смотрел по сторонам, выискивая на арене взглядом обречённых ноксий и, отбиваясь мечом от гладиаторов, бросал соперникам моих воинов копьё в спину, благо я почти одинаково владею обеими руками. Ноксии плохо управлялись с копьём, но они быстро сориентировались, как возвращать его мне. Я был их тылом и наступлением, я изо всех сил старался сохранить как можно больше бойцов, но эта задача была непосильной. Я не тратил время на добивание гопломахов: за меня это могли сделать даже безоружные ноксии, которым оставалось лишь свернуть обессиленному и истекающему кровью гладиатору шею, подобрать его меч и щит и ринуться на помощь своим товарищам. Под конец битвы в живых осталось только двое ноксий, а сам я был серьёзно ранен в грудь, мои руки и ноги были изрезаны, и я, по правде, не надеялся выжить даже в случае победы. Я был вооружён двумя мечами, и против меня оставалось два гладиатора, которых я, невзирая ни на что, поверг.

    Выжившие и сильно раненные ноксии подошли ко мне и помогли устоять на ногах. Публика молчала. Я знал, что жутко разозлил организаторов и нарушил их политический ход: поражение карфагенян на арене должно было успокоить римлян, уставших жить в стране перед Ганнибалом. Но всё случилось ровно наоборот. У них на глазах карфагенский военноначальник смог организовать преступников, приговорённых к смерти и никогда не знавших войны, таким образом, чтобы противостоять тяжело вооружённым гладиаторам. У них на глазах подтвердились все те легенды и страхи, кишевшие в городе не первое десятилетие. Я знал, что нас покарают, я знал, что забойщики выйдут на арену и не оставят нас в живых. Но я был горд. И я видел ту же гордость в глазах ноксий. Мы смотрели на трибуны с презрением и чувством собственного достоинства, и ни одна победа на войне ещё не приносила мне такого чувства… победителя.
    Но нас… не убили. Никогда не забуду, как постепенно, будто волной, трибуны заполнялись воодушевлёнными криками, и вот уже столь не постоянная толпа поддерживала меня, поддерживала меня и двух воров, выживших вместе со мной, требуя казни переоценивших свои силы гладиаторов. Но мы снова отказались играть по правилам Колизея. Я лишь гневно отбросил свои трофейные мечи, гордо подобрал своё копьё, подняв его в воздух и с яростью показав ошеломлённой толпе, и, опираясь на него, направился к выходу с арены. И даже после этого нас не убили. Гладиаторов добили за нас. Выжившим ноксиям дали право вступить в школу и продолжить борьбу, меня же в тот же день перекупили в школу высшего уровня. Мои раны залечили, мне дали имя Карфагенянин, и с тех пор меня уже никогда не выбрасывали на арену, как мясо для львов.
    Позже меня купил ланиста Регул: год назад, если мне не изменяет память. Меня пытались выкупить у него несколько раз, но он всегда заламывал слишком высокую цену. Видимо, жрец выложил за меня немало, раз Регул так легко согласился отдать ему меня. И теперь этот сенатор заплатил, вероятнее всего, даже больше, чтобы меня купили уже в седьмой раз. Но чего ради? Что за больные идиоты населяют этот город?
    Мои размышления прервались слабо доносящимися голосами, и второй, незнакомый, сразу мне понравился: низкий и мужественный, так подходящий военноначальникам и так важный в армии. Я часто сужу о людях по их голосу. По голосу можно многое сказать о внутренней силе человека, и сенатор звучал очень величественно, как и подобает лидеру. Это хороший знак. Хотелось верить, что мужчина со столь низким и жёстким голосом не окажется извращенцем. До чего я опустился… когда-то я негодовал за то, что жизнь заставляет меня сражаться на публике, теперь же единственное, о чём я могу думать – не попасть в руки сладострастных безумцев.
    Меня выводят в очень просторное и светлое помещение, и жрец, услышав наши шаги, перевёл на меня тоскливый взгляд. Я даже не удостоил его взгляда и сразу всмотрелся в глаза второго мужчины, который, вероятнее всего, и был сенатором. Его дорогие одежды, усталые глаза, хмурые брови и морщины между ними вполне располагали такой профессии: я сразу вспомнил своего деда, в промежутках между наказыванием меня он выглядел как раз так: безмятежно, устало и угрюмо с долей мудрой печали в глубине этих морщинистых складок. Надеюсь, сенатор не так жесток, как мой дед. Я пытался понять по его глазам, что ему от меня нужно, но не видел в них ничего, кроме каменной стены дипломатии и безразличия. Мне показалось, что, увидев меня, он оживился: что-то блеснуло в его зелёных мрачных глазах, какой-то нерв на скуле дрогнул, но всё это было так незначительно, что я не был уверен, действительно ли я это увидел или эти перемены мне показались. Уже очень скоро его холодные глаза вновь не излучали ничего, кроме мраморного спокойствия и уверенности в себе. Я отвечал ему тем же и без страха смотрел в эти суровые глаза человека дела, словно говоря ему, что я не раб, что я не преклонился перед прежними хозяевами и не преклонюсь перед ним, сколько бы меня ни унижали. Я не вижу в жреце хозяина. Не вижу его и в нём. И я буду смотреть на него, как на равного себе. Пусть даже не надеется на раболепство.
    – Его списали с боёв, – жрец, уловив заинтересованность своего гостя, поспешно принялся врать так нагло, что я даже перевёл свой полный гнева взгляд к его глазам, – как видишь, он уже стар, ему скоро 40 лет. Я выкупил его всего израненного, он вряд ли пережил бы больше двух боёв. Я бы посоветовал присмотреться к молодым бойцам, потому что…
    Холодный взгляд сенатора заставляет жреца грустно замолкнуть, а меня – скривиться в торжествующей ухмылке, за что я получаю ударом ноги под колено и чуть не падаю. Преданный раб добился своего: моё лицо снова становится вызывающе серьёзным к тому моменту, как сенатор и жрец возвращают ко мне свои взгляды. На последнего я, впрочем, даже не смотрел.
    Сенатора, казалось, очень интересовала моя жизнь, образование и род деятельности до пленения: либо он действительно очень мало обо мне знал, либо не доверял слухам, которые подобно губке раздувались и ссыхались в зависимости от того, кто их распускал, либо хотел посмотреть, как я говорю. Мне польстило, что сенатор спросил меня, а не жреца, о моём происхождении, хотя это и удивило меня: казалось, он видел во мне человека, а не оружие. Никто из перекупщиков прежде не спрашивал меня о том, что мог узнать у моих хозяев. Со мной вообще предпочитали не разговаривать, и уж тем более! о Карфагене. Приятно иметь дело с аристократами, и я уже, признаться, стал забывать, каково это, рассуждать о государственных и военных делах с кем-то, кто в этом разбирается не хуже тебя.
    – Моё имя Адгербал Кагонский, я родился и вырос в Карфагене. Мой отец один из судей в Совете 104, дед заседал в совете старейшин, но я обучался в Священном Отряде и выбрал военное дело, а не политику. Позже я также обучался в Нумидии и Греции, во время войны был назначен главнокомандующим союзнических войск. Участвовал в битве в Каннах, – добавил я, с гордостью подняв подбородок. О, как я любил напоминать римлянам про Канны. Их всегда охватывает столь низменный страх. Впрочем, я не из тех воинов, кто помнит только о своих победах и отказывается признавать поражения. Поэтому я добавил и про самую позорную часть своей биографии, однако же ничуть не изменив своему уверенному голосу. – Позже был перераспределён в армию Гасдрубала. До пленения я командовал испанским легионом.
    Испанский легион. Будьте прокляты, испанцы, так талантливо изображающие искусных бойцов и так талантливо разочаровывающие тех, кто имел наивность в это поверить…
    Я не смотрел на жреца, но чувствовал, как его тоска усиливается по мере того, как я использую всё больше и больше военных слов, которые, казалось, всё больше и больше заинтересовывают сенатора. Может быть, он хочет купить меня в качестве переводчика или личного советника? По моему рассказу он должен понимать, что я знаю не только латынь и финикийский, но и греческий и нумидийский. С нумидийским всё обстоит значительно хуже, но ему об этом знать необязательно. По крайней мере, сейчас: за эти два года я уже научился поднимать себе цену. В любом случае, как, вероятно, мудрый политик, он должен быть заинтересован в таком пленнике как я: ведь, теоретически, я могу дать стратегически полезные советы. Конечно же, я их не дам, но откуда ему это знать? Когда выкупаешь раба из фактически борделя, кажется, он будет согласен на всё что угодно: тем более, если он привык быть свободным человеком и до сих пор себя им наивно считает. Я смотрел в глаза сенатору, пытаясь понять, удовлетворил ли его мой ответ.
    А также пытаясь понять, действительно ли моя жизнь улучшится, если этот малословный человек с низким голосом и холодными глазами купит меня сегодня.

    [nick]Tyrius[/nick][status].[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/000b/e6/b0/2/121946.gif[/icon][nm]<div class='fn'><a href='ссылка'>гладиатор</a></div>[/nm][lz]<div class='lz_t'>Благословенная Мать, поведай, какое будущее уготовили для меня боги. Благословенный отец, охраняй мою жену и сына своим разящим мечом. Шепни им, что я живу лишь для того, чтобы снова их обнять. Предки мои, я чту вас и постараюсь жить с достоинством, которому вы меня учили.</div>[/lz]

    Отредактировано Elena Shamakhanskaya (2024-09-14 21:40:38)

    +1

    5

    [nick]Sen. Lucius Fabius[/nick][icon]https://upforme.ru/uploads/000b/e6/b0/2/747246.gif[/icon][lz]Η πειθαρχία των προγόνων προστατεύει την ύπαρξη του κράτους. Αν διστάσει, θα χάσουμε και το όνομα των Ρωμαίων και της αυτοκρατορίας.[/lz][nm]<div class='fn'><a href='ссылка'>гладиатор</a></div>[/nm]

    Поспешив домой, Сенатор погрузился в раздумья. Прав ли Марцелий, не ошибся ли он, ведь изображение на стене в спальне предстало ему лишь раз, когда полуживого после какой-то невероятной пьянки, он притащил Люциуса домой. Хотя, если быть точным, притащили его несколько крепко сбитых загорелых и покрытых шрамами рабов, что прилежно тащили большой паланкин, внутри которого почти бесчувственное тело сенатора почивало на коленях у Марцелия. Сначала черноволосый Юлианец не заметил фресок и мозаик, его задача была крайне проста, и, скинув тело сенатора на огромную кровать, он повалился рядом и тут же отрубился, едва лишь шелковистая ткань покрывала коснулась его щеки. Наутро более закалённый в походах и буйных пиршествах, Марцелий проснулся первым. Он открыл глаза и понял, что за такое веселье нужно платить. Решив позвать мальчика с кувшином спасительного вина, Марцелий с трудом оторвал тело от постели и, ухватившись за витую резную колонну кровати, попытался сфокусировать на чем-то одном. И тут-то его внимание и привлек тот самый религиозный апофеоз, красовавшийся в запретном для посторонних, месте дома Люциуса. Хотя они были знакомы довольно давно, бывший полководец никогда не бывал в этой части виллы сенатора. Зная о неординарных пристрастиях некоторых других представителей священного Сената, Марцелий было грешил на такие увлечения своего друга, однако он и понятия не имел о столь кропотливо скрываемой набожности и фанатизме. Больше всего ему приглянулось изображение рядом с ложем самого Фабия. Наметанным глазом, Марцелий оглядел фреску пристально, насколько это вообще позволяло сильное похмелье, и сделал вывод о том, что вероятнее над ней трудился греческий мастер, придав, однако фигуре некоторые римские атрибуты, в частности одежду. Но не это было удивительно для него, ибо хорошо известным фактом среди всех римлян была принадлежность тифатской курии к культу Дианы, но здесь он не находил и намека на поклонения целомудренной богине. Марцелий даже на некоторое время задумался, ведь целибат, почему то так рьяно соблюдаемый его товарищем был понятен, если он жил под эгидой этой богини, однако совершенно не ясным было такое необычное поведение для приверженца культа Меркурия. Более того, все это было крайне абсурдным. Однако жажда вина была сильнее, и отложив столь серьезные размышления на потом, Марцелий позвал слугу.
    Позже он попытался пошутить по поводу необычности религиозного выбора Люциуса, но наткнулся на непроницаемую стену полнейшего остракизма. Люциус откровенно не желал говорить на эту тему и более того начинал впадать в ярость, лишь Марцелий близко приближался к неприятной дискуссии. Смекнув, что портить отношения с Люциусом ему не с руки, и уж тем более на основе религии, которую сам он несколько призирал и сторонился, представитель Юлианцев позволил Люциусу самому , хоть и сухо и немногословно, объясниться. Более они не касались , ни темы воздержания, ни темы богов, однако дабы не портить хорошо отлаженную систему отношений и кроме того не лишать себя удовольствия, Марцелий все же иногда подзуживал сенатора насчет горячих красоток, готовых отдаться ему без слов и продажных жриц, поедающих взглядами стройного высокого мужчину, с пронзительным взглядом зеленых глаз. Люциус на такие подколы не обижался, да и попросту не реагировал, а Марцелий несколько расслаблялся и таким образом по-своему смягчал атмосферу общения.
    Фабий сомневался, что в то утро, хмельной мозг Марцелия мог в точности запомнить изображение бога в крылатых сандалиях, однако интерес и столько красноречивое лицо молодого сенатора будило в нем интерес, зудевший под кожей и в затылке, и не дававший нормально мыслить и здраво оценивать ситуацию.

    Прибыв домой, Люциус направился в зал для приемов и покрутившись на месте он остановился на большом меховом ковре, лежавшим прямо в центре зала. Скинув катурны и встав на ворсистый мех босыми ногами, Люциус почувствовал некое умиротворение и отчасти примирение со всей ситуацией в целом. Но такие простые радости как теплый мех, щекочущий пальцы ног и легкий ветерок из приоткрытой двери в сад, почти уже утонувший в поздних сумерках, не удовлетворяли Фабия. Сбросив с себя еще и тогу и припав руками к ковру, тифатский сенатор принялся выполнять отжимания. Вдох-опускание-подъем-выдох, мысли медленно приходили в порядок. Последнее время редко удававшиеся удачные экономические сделки стоило праздновать от души и на полную катушку, значит, необходимо было как-то отметить столь прекрасное событие. «Чертова война», -думал Люциус, касаясь подбородком меха, «столько планов летят кобыле под хвост, столько всего приходится откладывать на потом!» Марцелий наверняка сейчас уже веселится во всю, с большим бокалом вина между ног какой-нибудь красивой рабыни с нежной кожей, так почему бы и ему, инициатору всего этого несомненного успеха не начать радоваться сделке. В любом случае, стоит проверить слова юлианца, хуже от этого не будет. Да и позлить этого мерзкого, развратного жреца было за милую душу для сенатора. Для себя он решил что купит гладиатора в любом случае, а если тот окажется «бракованным» , как заранее про себя окрестил его Фабий, то без промедления подарит Марцелию, для военных забав. Резко встав и еле удержавшись на ногах от резко прилившей крови к голове, Люциус решил наскоро принять ванну и под покровом ночного неба нагрянуть с визитом в дом жреца Вакха.

    Без особых приветствий и объяснений, зайдя в богатый жреческий дом, Люциус немедленно потребовал к себе самого хозяина дома. Увидя кислую мину на толстом лице, Люциусу стало невероятно противно, ему почти физически захотелось отстраниться от низкорослого мужчины в богатых одеяниях. Однако жрец предусмотрительно был учтив и обходителен и предложил сенатору отужинать в его доме и вкусить вина, благословлённого самим Вакхом. Без сомнения, Люциус отказался. Тон его был не резким, но настойчивым, и вкратце он изложил ложь, которая устраивала его самого и в которую, без сомнения поверил бы жрец. Ему необходим гладиатор, карфагенского происхождения. Для переводов и заключения некоторых договоров с испанцами, иногда говоривших по-финикийски. Перекупщик сенатора не успел выкупить карфагнянина и ему-Люциусу сообщили, что этот раб уже куплен жрецом, поэтому сам сенатор поспешил сюда, надеясь на благоразумность и щедрость священнослужителя. Естественно, сам жрец понимал, что учтивые речи сенатора просто пустые ,но вежливые фразы, не имеющий под собой ничего кроме немедленного изгнания всех ярых почитателей Вакха из города, снесения самого храма, усиления влияние весталок в Риме, которые радостно бы вырвали бы жрецу еще бьющееся сердце и что более всего вероятно, медленная и изощрённая смерть его самого , под бдительным взглядом больших зеленых глаз. Помявшись пару мгновений, жрец приказал привести раба.
    Его выволокли почти сразу же после приказа, видимо старый извращенец подозревал такой ход событий, Люциус мысленно поставил плюс этому отвратительному существу и заметил про себя, что видимо не зря он занимает свой пост, раз умеет предвосхищать грядущие события и честно проигрывать более сильному противнику. Но все же желание удавить этого мерзкого человечка не покидало сенатора до тех пор, пока в комнату не приволокли гладиатора.
    От неожиданности Люциус почти попятился назад, но долгие годы в Сенате научили его скрывать какие-бы то ни было эмоции. Глаза его блеснули из под нахмурившихся было черных бровей, и тщательно осмотрели раба. Мерзавец Марцелий, со своей божественной памятью и здесь не подвел своего набожного друга.
    Взрослый, рослый мужчина в доспехах, покрытый шрамами и синяками из-за недавнего боя, он пытался прямо держать спину, но Люциус понял, что совсем недавно его сильно ударили в живот, отчего стоять прямо наверняка казалось ему нестерпимой мукой. Сразу же захотелось выйти на воздух и освежиться, перед мысленным взором сенатора уже разворачивалась так давно лелеемая картина об идеально празднестве Меркурия, и этот карфагенянин должен был занимать в ней центральную роль.
    Тифатец кивнул жрецу и тот жадно выхватил из рук слуги несколько золотых ауресов. Люциус не оборачиваясь направился прочь из этого дома.
    Ночная улица Рима, далеко не самого бедного района, поспешила ему навстречу тысячами запахов: ароматами, цветов, благовоний, постепенно остывающей сухой земли и растений, окружавших дом жреца. С каким-то торжеством Люциус заметил что ни гербер, ни роз рядом не произрастало, и тут же отнял плюс, заработанный жрецом в ходе их недолгих переговоров. Сенатору подвели лошадь ,и он погладил ее по черной длинной гриве, распущенной по его собственному приказу. Даже в полумраке шкура коня блестела и лоснилась, было видно, что ею занимаются самые лучшие конюхи, первым из которых был сам Люциус Октавиан Фабий.
    Он взобрался на спину Кадуцея и затылком почувствовал, как рабы выводят Персея во двор. Охранник сенатора, крепко привязывает гладиатора к задней части седла. Люциус почти слышит, как туго его слуга стягивает запястья нового раба, как почти до крови впиваются веревки в тело карфагенянина, когда Кадуцей трогается, и гладиатору рывком приходится следовать за конем. Они едут в молчании, лишь стук копыт трех лошадей и быстрые шаркающие шаги новой сенаторской игрушки нарушают это молчание. Люциус думает о том, что для бедного раба эта дорога покажется невероятно длинной, хотя до его дома всего пара кварталов отсюда. Лицо сенатора предусмотрительно скрыто накидкой, как и лица его охранников, а сам пленник одет в длинный плащ с капюшоном, до предела сужающий его кругозор, и не позволяющий праздным зевакам невзначай опознать легендарного гладиатора Римской арены.
    Тишина популярного района города становилась все отчетливее по мере того, как центральные ее улицы оставались позади, а время неумолимо продолжало свой военный поход к яркому утру. Дом сенатора находился в удивительном месте, ведь как можно объяснить тот факт, что его небольшую виллу, окруженную густо раскинувшимися зарослями всевозможных растений на небольшом холме, почти всегда окружал ореол безмолвия и безмятежности. Находясь практически в центре шумного и горластого Рима, рано просыпавшегося и засыпавшего с последним пьяницей, распивающим песни и с последним торговцем, вяло везущим свой скарб к дому, и с последний римской женщиной пытающейся успокоить младенца, проснувшегося от лая собак.
    Кадуций вскинул голову и втянул широкими ноздрями воздух родного дома, его неспешный шаг перешел в трусцу, а потом уже и на рысь, когда за всадниками и бегущим, спотыкающимся пленником сомкнулись ветви олив, служащие естественной границей владения Фабиев. Люциус вначале хотел было осадить коня, но желание быстрее попасть домой и тщательно рассмотреть свое новое приобретение победили в нем банальное человеколюбие. Отчасти, он сам мог признаться себе, ему сладостно видеть как высокородный враг, беспомощно бежит за его лошадью, выставив вперед связанные руки и время от времени почти падая лицом в придорожную пыль. Ему не нравилось, как карфагенянин почти прожигал его спину взглядом, стоило им только тронуться путь. Вот теперь у него не будет времени на пламенные оскорблённые взоры, ибо все внимание будет сосредоточено на задаче : не запутаться в собственных ногах. По лицу сенатора пробежала тень ухмылки, моментально соскользнувшая в тень, будто бы блик от факела.
    Приблизившись к дому, Люциус немедленно спешился и, отдав поводья конюху, заспешил в дом. У слуг уже был четкий приказ насчет нового раба, и они с усердием принялись за его исполнение. Сам же сенатор направился в зал и отдал распоряжение о подготовке к небольшому, но торжественному ужину. Слуги суетились вокруг стола, расставляя лежанки и начиная подавать на стол излюбленные блюда господина. Двое охранников Люциуса с поклоном подошли к нему и молча встали, ожидая приказа.

    -Эвтик, направляйся немедленно в храм Меркурия и пригласи жреца отужинать со мной. Скажи , мое предложение не терпит отказа и отлагательств. Гони быстрее! Эрот, ты отправляйся к Марцелию, сейчас он в доме Луция Сидония, передай ему мое почтение и запечатанный кувшин греческого вина, служанка выдаст тебе его немедленно. После возвращайся с докладом ко мне.

    Получив указания, рослые охранники снова поклонились и безмолвно заспешили к выходу. Тем временем из малой бани с небольшим круглым бассейном, обычно предназначавшимся для гостей донесся крик юноши купальщика и всплески, тут же, однако прекратившиеся. Люциус ухмыльнулся, в его доме было отнюдь не двое стражей.

    +2

    6

    Сенатор более не сказал мне ни слова, но по тоске жреца я понял, что сделка состоялась. Не знаю, что я испытал в ту минуту. Опыт прежних двух лет говорил мне, что никогда не следует слепо радоваться перекупке, как бы плохо с тобой ни обращались твои хозяева. Потому что всегда может быть хуже.
    Всегда.
    В следующий раз я увидел сенатора только тогда, когда меня вывели на улицу и – о, как неожиданно – привязали к седлу его лошади. Что же. Чему я удивляюсь. Когда меня транспортировали в последний раз, я был без сознания, а во всех предыдущих случаях со дня моего пленения никто и не думал давать мне отдельную лошадь. Глупо было надеяться, что сенатор проявит благородство. Ведь он римлянин.
    Я не произношу ни звука и стараюсь сохранить молчание и в своём лице, когда суставы запястий пронзительно взвыли от боли. Чувствую, мне их сегодня вывихнут. Суставы еле выдерживают давление верёвок, чтобы не сместиться, стоит же мне пару раз споткнуться или лошади понести, я лишусь своих рук очень быстро. Надеюсь, там, куда меня ведут, лекари будут человечнее школьных и вправят мне суставы до того, как запястья опухнут, и любое прикосновение будет причинять мучительную боль. Хоть бы глаза мне не завязывали.
    А нет, я рано надеялся: на мои плечи накидывают плащ и низко опускают капюшон. Чудесно. Я вижу копыта лошади. Зачем мне видеть что-то ещё.
    Я попытался ослабить узел, изо всех сил напрягая руки и пытаясь растянуть верёвку, что мне не очень удавалось, но, по крайней мере, я сместил его настолько, чтобы боль от давления стала минимальной – насколько это возможно в моём положении. Я ещё рассматривал свои руки, когда услышал стук подков и еле успел тронуться с места до того, как уходящий от меня конь натянул бы верёвку и свёл на нет все мои попытки создать себе немного комфорта.
    Сенатор молчал. Слуги молчали. И я, естественно, тоже молчал.
    Я смотрел себе под ноги, невесело ухмыляясь тому, что впервые за последние два года иду по свободной земле. Гуляю по городу. Забыть о том, что я привязан к седлу римлянина, купившего меня, – и вполне можно внушить себе, будто я вышел прогуляться по ночному городу. Судя по темноте и свежей прохладе воздуха, час был уже поздний. Мои ноги то и дело натыкались на мелкие камни, больно впивающиеся в босые стопы, от чего я уже практически отвык: в школе нам приходилось ступать только по песку арены или гладкому полу казарм. Когда меня привели на невольничий рынок в Риме два года назад, я ещё был в своих сандалиях. Кажется, это и был последний раз, когда на моих ногах была какая-то обувь. Я часто задумывался, особое ли это отношение к гладиаторам, или все рабы в Риме считаются не достойными носить обувь? Никогда не перестану удивляться абсурдным обычаям этого нелепого города.
    Помимо стараний не наступать на острые камни и рассматривания хвоста и ног коня, лениво отбрасывающего в меня копытами придорожную пыль, заняться мне было нечем. Я задумался, оглядывается ли на меня сенатор, и мне стало крайне неприятно от мысли о том, как он, вероятно, злорадствует, наблюдая меня, сгорбленного, волочащегося сзади и старающегося следовать темпу его коня. Я тут же выпрямил спину, расправил плечи и поднял голову выше. Хорошо бы сбросить капюшон. В поле моего зрения попал лоснящийся круп коня, но я по-прежнему не мог видеть сенатора из-за широкого капюшона, скрывающего моё лицо. Я вспомнил, как такой же плащ ещё вчера на меня надевал жрец, и задумался о том, что мне вполне могли бы встретиться сейчас горожане, способные меня узнать. Вот зачем был нужен капюшон, и я резко дёрнул головой назад, проворно скинув его со своей головы. Велико же было моё разочарование, когда я оценил пустынность улиц. Кроме того, всадники сенатора держали такую дистанцию между собой и ним, чтобы я оказался отрезанным от случайных зевак, проходящих мимо. Чтобы узнать меня, людям пришлось бы очень внимательно всматриваться, чем они вряд ли бы занимались, тем более с учётом того, что их попросту не было. Когда же на улице кто-то появлялся, я всегда оказывался скрытым из его поля зрения конём слуги.
    Впрочем, надеяться было особо не на что. Конечно же, узнав меня, мне никто бы не помог, но шум мог бы подняться, я любая, даже самая незначительная неприятность, которую я могу доставить своим покупателям, делает приятно мне. Дабы не тешить себя бессмысленными надеждами, я начал рассматривать широкую спину сенатора и раздумывать о том, как бы я себя повёл, будь я отчаяннее и не столь благоразумным. Я бы позволил верёвке натянуться, увеличив дистанцию между собой и конём до максимума, чтобы дать себе место для разбега, после чего запрыгнул бы на круп коня и накинул верёвку на шею сенатора, сбросив его с лошади. Конечно же, его конь бы побежал: а если нет, я бы, падая, успел пнуть его в круп. Тем не менее, слуги сенатора не позволили бы этому безобразию продолжаться, и когда они бы напали на меня, я бы подставил верёвку под их меч и оказался бы отрезанным от коня. Далее есть варианты. Я мог бы запрыгнуть на первого попавшегося коня и попытаться пустить вскачь остальных тоже. Связанные руки мне бы не помешали. Впрочем, далеко мне ускакать не удалось бы, поэтому я бы предпочёл второй вариант. Я бы оказался уже отрезанным от лошади и мог бы свободно передвигаться: оставалось бы только раздобыть меч. Я умею драться со связанными руками: нас учили высвобождаться из сети ретиариусов, с которыми меня ставили на первых порах. Опустим подробности моего нахождения меча, перейдём сразу к главному: как я вонзаю клинок в шею первого слуги, протыкая его тело до сердца. Я успеваю освободить меч от его мерзкого тела до того, как меч его товарища опустится на мою шею, и я проворно срубаю руку второго слуги, уворачиваясь от удара. Следующим ударом я вспарываю его горло, после чего нападаю на сенатора. Сначала я требую его снять его плащ – он мне понадобится позже – а после закалываю в живот, чтобы он умирал долго и мучительно, проклиная себя за то, что не приказал надеть на меня кандалы. Прежде чем пуститься в бегство, я возвращаюсь к дому жреца, где в первую очередь кастрирую его, а после распарываю живот и даю возможность всем его внутренностям вывалиться ещё до того, как их владелец подохнет. Как бы это было прекрасно. И римская кровь лилась бы рекой. Не об этом ли я думал всякий раз, переводя взгляд с господ на трибунах на своих соперников на арене? Любая моя мысль возвращает меня к арене, и я сам не заметил, как мрачно погрузился в воспоминания последних своих двух лет.
    Как бы я ни ненавидел бои, любой выход на арену в первую очередь означал выход из казармы, который много стоил. На арене я зависел только от себя. Я мог бить обидчиков, убивать, защищать себя и свою честь. Я мог отказаться биться и дать убить себя. Я мог сделать почти всё, что хотел. Почти. Да, любой бой я воспринимал как унижение, и одобряющие возгласы толпы лишь распаляли агрессию и злость во мне, но я, по крайней мере, был хоть немного свободен. В казарме я был всецело во власти своих хозяев. Меня унижали, засовывая головой в помои, меня сажали в карцер, где даже низкорослые римляне мучились, вынужденные постоянно находиться в скрюченном состоянии из-за низких потолков – чего уж говорить обо мне, одном из самых высоких гладиаторов школы. Меня доводили до изнеможения на тренировках и побоями заставляли вставать и продолжать сражение, когда каждая мышца выла от боли, а земля уходила из-под ног и плыла перед залитыми кровью глазами. Даже лекари, вправлявшие мои вывихи и зашивавшие раны, совершенно не заботились о том, чтобы выполнять свою работу «чисто» и, казалось, специально старались причинить мне ещё больше боли. Моя шея, не привыкшая к цепям, постоянно покрывалась воспалениями от грязного железного ошейника, застёгнутого на ней почти круглосуточно и натиравшего плоть до мяса, мои щиколотки были стёрты в кровь от кандалов, а спина покрылась многочисленными шрамами, закрывающими один другой, которыми меня изувечили плети и палки. Боль в спине от жёсткой постели стала хронической. Я дважды пытался бежать и дважды был настолько тяжело избит, что целый месяц не мог подняться с койки и был вынужден ползти по смердящему полу, чтобы справлять нужду не в свою постель. Еда была отвратительной, я уже не мог есть эти тухлые овощи и безвкусный ячменный хлеб, меня тошнило от одного запаха подобия воды, которым нас поили, и меня постоянно пытался изнасиловать массажист: впрочем, мне ещё повезло, что ко мне не приставали тренеры и ланисты, от них отбиться практически невозможно. Жизнь в казарме была бесконечным погружением в смерть. Со мной обращались даже хуже, чем с самыми дешёвыми рабами, потому что война с Ганнибалом ещё не была завершена, и эти мерзкие трусы по-прежнему испытывали глубокий, пронзительный страх перед Карфагеном: я же стал прекрасной возможностью для них самоутвердиться. Меня ненавидели все. Меня ненавидели, били и унижали, но при этом добросовестно следили за тем, чтобы не причинять серьёзных травм. О, наши тренеры обладали искусством причинения боли без нанесения повреждений костям и мышцам. Впрочем, даже если мне что-то ломали, никто сильно не огорчался: лекари хорошо знали своё дело. Даже растущая популярность не облегчала моих мук. Мои поклонники дарили мне доспехи и одежды, приносили фрукты и бронзовые статуэтки, но стоит ли говорить, что я никогда даже притронуться не мог к своим трофеям?
    Вскоре я нашёл себе увлечение: я подбирал камни и куски глины, которые мог найти на территории школы, и потом, сидя в своей камере, стачивал их своими кандалами, вырезая фигурки. Этот кропотливый труд занимал дни и недели, перетекая в месяцы, но, по крайней мере, теперь мне было чем занять руки и разум во время бесконечно долгих часов полумрака, проводимых в сырой, душной камере. По крайней мере, я уже не сходил с ума и мог занять себя хоть чем-нибудь, кроме отжиманий и приседаний. Так я отвлекался от боли, как физической, так и душевной, так я, наконец-то, обзавёлся фигуркой Баал-Хаммоном: я был единственным гладиатором, которому не позволяли хранить у себя статуэтки божеств, потому что боги, которым я поклонялся, покровительствуют ненавидимому ими Карфагену. Что же, я сделал их сам. Следующей я выточил Танит и всегда приносил кусок хлеба с трапезы, который клал к их с Баал-Хаммоном ногам, и тогда, наконец, боги повернулись ко мне лицом.
    Перемены пришли через пару дней после того, как Танит присоединилась к Баал-Хаммону, и пришли они в лице молодой девушки, чьё имя я так никогда и не узнал. Однажды меня разбудил Регул посреди ночи, отвёл в ванную, где рабы сняли с меня кандалы, отмыли меня, побрили и подстригли волосы, после чего меня облачили в чистые одежды и натёртые до блеска доспехи и повели в комнату, в которой я ещё никогда не был. Дверь заперли снаружи, оставив меня наедине с низкорослым человеком в мантии, который вздрогнул, едва услышал стук двери. Человек оглянулся на меня и снял капюшон, показывая мне своё молодое, красивое лицо. Это была девушка. Судя по нежной коже её рук, обращению ланисты и рабов со мной, чистоте и комфорту комнаты, в которой я оказался, девушка была богата, сказочно богата и влиятельна. Судя же по тому, как она боялась быть узнанной, даже мне не открыв ни своего имени, ни своего социального статуса, близость с ней сулила бы мне очень серьёзные проблемы, если бы о ней когда-нибудь узнал хоть кто-нибудь за пределами школы. Девушка сняла мантию и сделала робкий шаг мне навстречу, коснувшись моего плеча и собираясь снять с него маннику, что удалось ей не сразу. Потом она неуверенно коснулась своих плеч и хотела, было, снять с себя платье, но испугалась, остановилась, отчаянно смотря на меня несколько секунд, и внезапно бросилась к двери. Я ничего не понимал. Она так и не произнесла ни одного слова, но я и так догадывался, чего она хотела от меня, но не мог понять, почему передумала. Со мной такого ещё не происходило ранее, но я был наслышан о любовных победах своих более знаменитых коллег и догадывался, что однажды и у меня появятся гости. Но моя незнакомка совсем не была похожа на всех этих знатных дам, приходящих к гладиаторам, как сенаторы к проституткам, в её глазах не было и намёка на высокомерность или алчную похоть, только глубокий, искренний, ничем не прикрытый страх. Я начал привязывать маннику обратно к своей руке, мрачно размышляя о том, как меня будут избивать за побег этой девушки, когда вдруг услышал её тихий плач и осознал, что она так и осталась у двери. Никогда не умел переносить женские слёзы. Я сказал ей, что в моих краях принято уважать женщин, и я бы сделал всё, что в моих силах, чтобы её защитить, и она вдруг заметила красные шрамы на моей шее и, снова подойдя ко мне, прикоснулась к ним своими похолодевшими пальцами со словами: «Они не люди». Я к ней не притронулся той ночью, и мы с ней проговорили почти до рассвета, до тех пор, пока не пришли рабы сообщить о времени. Она торопливо надела мантию и исчезла, оставив меня в полном недоумении.
    С той ночи всё изменилось. Сначала мне сменили кандалы и ошейник: теперь металл был обит изнутри войлоком и более не натирал плоть до крови. Ночью меня снова повели в ванную, и я с удивлением для себя отметил, что рад возвращению таинственной римлянки, и она снова не решилась ни назвать своего имени, ни обнажиться передо мной. Мы снова только говорили всю ночь, и она снова исчезла ещё до рассвета. Когда она пришла в третий раз, я уже сам сделал за неё то, что так боялась сделать она: у меня уже полгода не было женщины, и мне уже было наплевать на то, что меня сюда привели, как проститутку. Она не сопротивлялась, когда я начал проявлять инициативу, но я чувствовал, как страшно ей было, как она боялась меня и в то же время не хотела останавливать, когда я спускал платье с её плеча. Я думал, что она, должно быть, жена какого-нибудь военноначальника или влиятельного сенатора, до тех пор, пока не сделал то, ради чего она приходила ещё в первую ночь, и не осознал, что она была невинна. Она призналась мне после, что приходила в Колизей однажды и пришла в глубокий ужас при виде насилия и крови на арене, что возненавидела весь мир театра и всех гладиаторов, опустившихся до такого, но так и не могла забыть меня. Потом она пропала на целую неделю, и я боялся, что с ней что-то случилось, а значит, скоро придут и за мной, но она снова вернулась. Она постепенно смелела и боялась меня всё меньше, она много расспрашивала меня о моих родителях, о моей жизни до войны и до пленения и, казалось, искренне сочувствовала мне. Однажды она даже проговорилась, что бывала в Карфагене и была восхищена богатством наших библиотек. Она казалась образованной, и я охотно рассказывал ей о том, что мой отец – потомственный судья, а прадед был в составе старейшин, что мой младший брат пошёл по стопам предков, и я единственный ребёнок в семье, который был рождён для войны. Я постоянно как бы случайно напоминал ей своими историями о том, что происхожу из знатного аристократического рода, что я был рождён свободным человеком, что даже на войне я не был простым солдатом. Что я её достоин, кем бы она ни была. Я старался показать ей себя тем человеком, каким был лет десять назад. Я надеялся, что она внушит себе, что я не раб, что я свободный человек, аристократ, что даст волю своим юным чувствам, влюбится в меня и выкупит, подарив свободу. Но она только сочувствующе слушала меня и иногда намекала, что и она была рождена свободным человеком, но судьба сделала её рабом, не имеющим права распоряжаться своей жизнью, хотя и сохранившей ей право на роскошь. Она говорила, что кандалы на ней ещё прочнее моих, и разница их только в том, что они не видимы и не натирают кожу. Я никак не мог понять, она не выкупает меня, потому что не хочет, или потому что не может. И даже не знаю, что было бы хуже.
    И тем не менее, хоть с каждым днём я и терял надежду на спасение девушкой, я не мог не признать, что она значительно улучшила моё положение. Однажды я был свидетелем её разговора с Мариусом, где она стала совсем, совсем другой, очень холодным аристократичным голосом приказывая ему заняться моими ранами на шее, потому что они ей не нравятся. И ими занялись, ежедневно смазывая шрамы на шее и ногах какими-то мазями. Мариус, при всей своей неприязни ко мне, ценил монеты больше своих принципов. А потом меня выкупил Регул, который совсем иначе относился к своим бойцам, приносившим большие деньги. Мне дали новую камеру, которая была чище и в которую проникало больше света. Иногда мне даже стали давать мясо на обед и стали пускать ко мне проституток – в коих, впрочем, нужды уже не было. Ко мне стали приходить и другие знатные дамы, и я надеялся, что хоть одна из них полюбит меня всем сердцем и подарит свободу. Ко мне приходили и мужчины тоже, но я, разумеется, отказывался вступать с ними в связь, а они, как ни странно, не стали мне мстить, находя утешение в объятиях менее принципиальных гладиаторов. Но от мужчин было бы больше толка: один из них обещал выкупить меня, если я стану его любовником, и поселить в своём особняке со всеми удобствами, но я ещё не настолько потерял уважение к себе, чтобы соглашаться на подобную мерзость. То ли дело женщины, на которых я продолжал надеяться, но все они были лишь озабоченными нимфоманками, которых вполне устраивали простые визиты ко мне, и я вскоре стал отказывать и им. Моей последней надеждой оставалась моя первая поклонница, которая нередко приходила только поговорить. Единственная, кто приходила поговорить. Однажды она, растроганная моими воспоминаниями о доме, даже принесла мне пергамент и пообещала отправить моё письмо моим родителям, но я отказался: уж лучше бы меня считали павшим на поле боя, чем узнали о моей истинной судьбе. Она подарила мне маленькое зубило и тонкое сверло, которыми мне стало намного проще стачивать камни. Однажды я сделал подарок и ей, выточив маленькую фигурку гладиатора и закрепив в его руке заострённую тростинку, и она, казалось, очень обрадовалась и сказала, что эта статуэтка будет напоминать ей обо мне. Она боялась говорить о боях, но я догадывался, что она ужасно боится, что однажды и я буду побеждён, а толпа потребует моей казни. Я знал, что она никогда не ходит на бои и считает их позором Рима, но каждый раз, выиграв битву, я искал её в тысячах лиц на трибунах и надеялся, что она меня видит. Она пропадала слишком часто, иногда на месяц, иногда на два, и вскоре я смирился с мыслью, что она не сможет меня вытащить и однажды исчезнет из моей жизни навсегда. А я никогда не узнаю её имени и её судьбы. Иногда мне даже казалось, что она не римлянка, что её послала мне Танит или даже пришла ко мне сама в человеческом облике, чтобы улучшить мою жизнь в казарме. И я называл её Танит, потому что именно с неё начались перемены в моей гладиаторской жизни.
    Я вспоминал о ней сейчас, раздумывая, когда она придёт в казарму в следующий раз и обнаружит, что я исчез. Она, конечно же, не будет искать меня: она и так рисковала слишком много, приходя ко мне в казарму. Но с другой стороны я думал, вдруг Люциус как-то связан с ней? Вдруг он пришёл за мной, чтобы наказать за то, что я прикасался к ней?
    Мои размышления прерываются очень скоро: конь сенатора внезапно ускорил свой шаг, а после и вовсе пустился в рысь. Это что? Шутка? Я сжал в руках верёвку, чтобы в случае натяжения она не впивалась в мои суставы, и побежал следом за конём, стараясь не оступиться и не упасть. Только этого мне не хватало. Я гневно впился взглядом в спину сенатора, как ни в чём не бывало сидящего в седле и даже не встающего на стременах, будто вовсе не замечая, что его конь ускорился. Недавние мысли об убийстве с новым пылом заполняют моё сознание. Сенатор даже не оглядывается на меня, когда его конь бежит всё быстрее и быстрее, и его, кажется, совершенно не волнует, успеваю ли я за ним или упал и волочусь по земле. Меня очень беспокоит, что у него и мысли не появляется о том, чтобы попридержать коня: а вдруг он поднимется в галоп? Мои ноги и без того невыносимо болят, хотя, должен признать, необыкновенно приятно чувствовать лёгкость без кандалов. Держать спину и голову прямо становится всё сложнее, приходится постоянно смотреть себе под ноги, чтобы не споткнуться, чтобы не дать верёвке натянуться и, в то же время, не подбежать к коню слишком близко и не получить копытом по колену.
    К счастью, до галопа дело так и не дошло, и мой бег продолжался недолго: уже очень скоро мы въехали в просторный двор, ещё более тёмный, чем ночной Рим – ветвистые деревья не давали даже блёклому лунному свету упасть на тропинки. Должно быть, днём здесь не так жарко, как в школе, и жители дома наслаждаются свежестью густых кустарников и деревьев, когда город прожигается летним зноем. Я невольно вспомнил наше родовое поместье: оно было даже больше этого, и у нас были фонтаны. Возможно, у сенатора тоже есть фонтаны, но в задней части двора. Я вспоминал, как приятно было в жаркие дни прохаживаться в тени деревьев вдоль искусственных каналов с текучей водой, чувствуя на разгорячённой коже влажные брызги фонтанов. После Карфагена солнце Рима не кажется таким беспощадным. Я вспоминал наш маленький алтарь, построенный на заднем дворе: мы с братом любили ходить туда, даже когда не молились – там всегда было прохладнее, чем в любой части дома. Мы беседовали с ним о политике и читали греческие тексты. Я почти поселился в молельне в последние годы, пока война не забрала меня из дома. Если бы я только знал, что мне уже никогда не доведётся его увидеть.
    Бежать по тропе было намного проще: несмотря на кромешную мглу, я уже не спотыкался, поскольку тропинка была идеально вычищена и мне не доставляло труда бежать ровно. Теперь можно было уделить больше внимания своей гордой осанке и величеству, чтобы к тому моменту, как наша процессия остановится, на мне не было и следа усталости и оскорблённости. Я не дам этому тщеславному политику лишний повод для злорадства. Впрочем, спрыгнув с коня, он даже не оглянулся, сразу же проследовав в дом. Прекрасно. Я вспоминал наш короткий диалог в доме жреца и невесело ухмыльнулся, вспоминая, как наивно полагал, будто бы этот римлянин проявит ко мне должное уважение.
    Слуги сенатора, кажется, прекрасно знали, что должны делать. Они не обмолвились со своим господином ни единым словом, но сразу отвязали меня от седла и повели в дом, но через другой вход. Всё это молчание меня начинает раздражать. Я чувствую себя быком, которого подготавливают для жертвоприношения.
    Конвой молчаливо ведёт меня по тускло освещённым коридорам, и я успеваю отметить, что дом сенатора куда богаче дома жреца. Должно быть, он принадлежит к какому-то влиятельному аристократическому роду и, вполне возможно, потомственный государственный деятель. Я думал, меня приведут в мои новые покои, но едва моим глазам предстало хорошо освещённое помещение, в котором меня уже ждали, во мне всё рухнуло.
    Ванная. Это, чёрт возьми, ванная. Ещё пару дней назад я ждал с нетерпением часа, когда мне позволили бы принять ванну, смыть пот и грязь и почувствовать себя человеком. Чаще всего такая возможность предоставлялась, когда за меня платили мои высокопоставленные гостьи – хотя некоторым из них даже нравилось видеть меня в пыли и поту. Теперь же ванная стала ассоциироваться для меня не с чистотой, а с неугасающей римской похотью, и если ещё совсем недавно она не приносила мне никаких неудобств, то теперь…
    Слуги небрежно снимают с меня доспехи и верёвку, резко толкая вперёд. Настолько резко, что я чуть не запутался в своих ногах. Рядом с ванной стоит юноша купальщик, безразлично осматривая моё тело, как скульптор оценивает кусок мрамора, прежде чем начать работу.
    – Меня уже купали сегодня, – грозно произношу я, всем своим видом давая понять, что не собираюсь снимать свою набедренную повязку. Я получаю ещё один удар в спину, красноречиво дающий мне понять направление, по которому я должен двигаться. Я гневно оглянулся на слуг, но не встретил в их глазах ничего, кроме холодного безразличия. Как же я ненавижу вас всех.
    Видимо, я прозвучал достаточно убедительно для того, чтобы слуги перестали рассчитывать на сотрудничество с моей стороны: они быстро заломили мне руки и практически затолкнули в бассейн. Юноша присел на бортик, потянувшись ко мне c губкой, но я быстро схватил его руку ещё до того, как он успел бы прикоснуться ко мне, и жёстким взглядом дал понять, что это была плохая идея. Он испуганно вскрикнул, и охранники уже собирались огреть меня палкой, но я переметнулся к противоположному краю бассейна и поднял руку, жестом останавливая их.
    – Я сам. Чего ты орёшь. Дай сюда. Вы же мужчины, в конце концов!
    Купальщик замер в нерешительности, но охранники кивнули ему, и он нехотя передал мне губку. Хвала богам. Хотя бы сейчас ко мне не будут прикасаться. Кажется, я становлюсь слишком нервным.
    Под ревностным надзором купальщика я тщательно обмылся. Одним богам известно, сколько охранников было в доме сенатора, и я решил пока вести себя настолько покорно, насколько это возможно. Я вышел из бассейна и неторопливо вытер тело полотенцем, подготовленным купальщиком. Мне даже стало забавно, что они все ждут от меня какой-то глупости, как они все напряженны и насторожены, и я не смог лишить себя удовольствия резко податься вперёд, будто пытаясь проскочить мимо охранников в коридор. Реакция была незамедлительной, и я рассмеялся.
    – Простите, парни, вы такие напряжённые, я не удержался. Да расслабьтесь вы, я не настолько идиот, чтобы пытаться бежать.
    Моя попытка разрядить обстановку не удалась. Жаль. Прежде чем мне позволили одеться, купальщик обмазал мои шрамы какими-то маслами. В ванную зашёл ещё один человек – по всей видимости, лекарь. Он тщательно осмотрел мои суставы, заставил пошевелить чуть ли не каждой мышцей и потрогал каждый ушиб. Шов на плече снова кровоточил, но лекарь быстро с этим справился. После всех этих процедур, мне дали мою новую одежду: чистую белую тогу греческого типа и… сандалии. Невероятно. Мне больше не придётся ходить босиком.
    После всего этого на моих запястьях застегнули цепи, которые, однако же, были куда легче и чище тех, которые надевали в школе. Кроме того, мои запястья обвязали мягкой тканью, чтобы предотвратить дальнейшие натирания, что меня крайне удивило: так не делал ещё никто. Было очевидно, что сенатор купил меня не для боёв. Судя по тому, что мне дали нормальную одежду, можно было надеяться, что насиловать меня он также не собирается. Вероятно, я был нужен ему, как стратегический советник, и если всё действительно так, то всё складывается самым лучшим для меня образом.
    Когда я был совершенно готов, меня повели к выходу из ванной. Вероятно, теперь меня вели к сенатору, и теперь уже, вероятно, он собирался со мной поговорить. Я предполагал, что он собирался замаслить меня своим великодушием и уважительным отношением, чтобы я легче согласился предать свою страну. Когда же я этого не сделаю, он сменит пряник на кнут, но вначале он надеется получить нужную ему информацию мирным путём. Нужно сделать вид, что его тактика подействовала.
    Меня выводят в ещё более освещённое помещение, где уже сидит сенатор за большим обеденным столом. Двое слуг стоят рядом с ним. Ещё двое стоят у стены, и я успеваю заметить мечи под их плащами. Плюс двое охранников, ведущих меня – в итоге четверо вооружённых слуг и двое невооружённых. Вероятнее всего, рабы, занимавшиеся приготовлением еды. Я невольно опустил взгляд к самому столу, и следуя моему взгляду желудок мучительно сжался, напоминая, что в последний раз видел еду ещё вчера утром. Я с голодом смотрю на мясо: в последний раз мне доводилось есть мясо ещё месяц назад. Интересно, что это, говядина? Я пытаюсь понять по цвету мяса, но это не просто. Баранина? Как карфагенянин, я привык к баранине: у нас её готовят куда чаще, чем в Риме. Но не стоит слишком сильно увлекаться мыслями о еде: не исключено, что меня привели сюда не разделить трапезу с сенатором. Скорее всего, он будет предаваться яствам, а я буду стоять здесь, как презренный раб, и отвечать на его праздные вопросы, чтобы развеять его скуку. Я попытался взять свой голод под контроль и поднял гордый взгляд к глазам сенатора. Нет, я не позволю тебе поглумиться над моим голодом, и я буду невозмутимо наблюдать за тем, как ты лениво жрёшь у меня на глазах.

    [nick]Tyrius[/nick][status].[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/000b/e6/b0/2/121946.gif[/icon][nm]<div class='fn'><a href='ссылка'>гладиатор</a></div>[/nm][lz]<div class='lz_t'>Благословенная Мать, поведай, какое будущее уготовили для меня боги. Благословенный отец, охраняй мою жену и сына своим разящим мечом. Шепни им, что я живу лишь для того, чтобы снова их обнять. Предки мои, я чту вас и постараюсь жить с достоинством, которому вы меня учили.</div>[/lz]

    Отредактировано Elena Shamakhanskaya (2024-09-14 21:41:20)

    +2

    7

    [nick]Sen. Lucius Fabius[/nick][icon]https://upforme.ru/uploads/000b/e6/b0/2/747246.gif[/icon][lz]Η πειθαρχία των προγόνων προστατεύει την ύπαρξη του κράτους. Αν διστάσει, θα χάσουμε και το όνομα των Ρωμαίων και της αυτοκρατορίας.[/lz][nm]<div class='fn'><a href='ссылка'>гладиатор</a></div>[/nm]

    Оставшись в чарующем одиночестве, сенатор позволил себе расслабиться, его прямая спина немного ссутулилась, руки плетьми повисли по бокам, взгляд зеленых глаз помутнел и плавно переходил с одного предмета интерьера на другой. Мышцы больше не испытывали напряжения ,и погрузившись в приятную полудрему отупляющего спокойствия, сенатор побрел к кровати, неспешно подволакивая ноги. Такая практика расслабления была не его причудой, а вынужденной реакцией организма. Иногда в голове у него роилось слишком много мыслей, которые образовывали цепочку из логических выводов, находивших в доли секунды решения, и неспешно формировались в папках осознанных идей. Сенатор любил размышлять над несколькими вопросами одновременно, его тело было источником и питательной силой для мозговых процессов, поэтому он безмерно уставал от перенапряжения всего тела. Предпочитал сенатор так же думать в одиночестве, так как некоторые особо сложные проблемы доводили, бывало его до критического состояния. Откровенно говоря, сенатор мог кончить, обдумывая идеальное решение наисложнейшей задачи. Такое случалось нередко и старательно забывалось, дабы избежать позорных окликов навязчивой памяти. Вспомнив о такой особенности своего организма, Люциус вяло подумал, что невероятно рад сокрытию этого факта от Марцелия, тот непременно бы обсмеял его воздержание и наверняка силой принудил бы овладеть какой-нибудь томной проституткой. Мысли о Марцелии заставили сенатора подумать о карфагенском гладиаторе, находившимся в его доме. Настоящий Персей: высокий, смуглый, с гордо поднятой головой и широким шагом, которому не мешали даже кандалы. Представив раба в наряде Мифического Героя, Люциус подавился восхищением , с восторгом ожидания грядущих событий. Перевернувшись на бог и слегка подмяв под себя край домашней тоги, Люциус поджал колени и вздернув подбородок посмотрел на край фрески. Определенно, ему хотелось показать этому чужестранцу, насколько боги были милостивы к нему, одарив столь легендарной внешностью. Уставшая шея, заставила сенатора вновь повернуть подбородок вниз, и Люциус уперся взглядом в свои костлявые колени. Он медленно рассматривал их, так будто видел впервые. Наверное, это чувство посетило его только сейчас, но Люциус был рад, что не знал его прежде. Невероятное, непереносимое и тяжелое, словно камень что тащил гору бедняга Сизиф, отвращение к себе поглотило его на несколько мгновений. Как он может ходить по земле эти костлявыми страшными ногами, попирающими землю, которая славит бога и его героев. Почему эти худые, слегка узловатые пальцы на тонких узких костях еще не тлеют в пепелища жертвенных костров. Как эти губы, не растрескавшиеся до крови от неустанного повторения божьего имени, не замолчали навек, почему его сакральный план еще не претворён в жизнь и главные его фигуры все еще бредут в тумане липкого неведения. Люциус почувствовал как тело привычно напрягается и поспешил сесть на кровати, разводя руки в стороны , давая своим легким полностью вобрать в себя воздух. Сенатор тяжело и медленно выдыхает, когда в дверь его покоев стучит слуга.
    -Мой господин, ваш новый раб готов,- слышится отчетливый голос старого Феликса, почти беззубого лысого старика, с голосом и осанкой военного командира. Стоило слуге закончить, как перед его носом моментально распахивается дверь, и привычный к такому поведению хозяина, Феликс почтительно отступает на шаг назад, пошаркивая дугообразными, будто у всадника, ногами и благоговейно опуская глаза в пол.
    -Отведите его в залу, до начала ужина, я бы хотел поприветствовать нашего нового гостя.
    Любой другой подумал бы о том, что Фабий иронизирует и желает таким образом посмеяться над положением нового раба в своем доме, однако Феликс даже не улыбнулся. Его опыт и глубокое уважение к хозяину, порой доходившее почти до религиозной эйфории, подсказывали старику, что каждый, кто попадает в дом господина, заслуживает уважения. По крайне мере, до тех пор, пока в его темных зеленых глазах не блеснет тусклый огонек разочарованности и презрения, тогда дряхлому Феликсу вновь можно будет взяться за короткий острый меч, чтобы избавить сенатора от надоедливого гостя, так опрометчиво не оправдавшего надежд, его многомудрого хозяина.

    Не выказывая спешки и нетерпения, сенатор чинно прошествовал в залу, кишащую слугами, неустанно расставляющими кушанья на широкий стол. Люциус опустился в кресло, и вяло начал ковырять виноград. За то время что он был оставлен почти наедине со своими размышлениями, в голове его промелькнуло несколько идей. Сначала назойливая мысль вновь уколола его сознание, что настоящий римлянин не стал бы встречать раба, сидя с ровной спиной в жестком кресле, он бы развалился на лежанке и медленно и вальяжно созерцал бы невольника с высоты своего социального статуса. Немедленно Фабий выругал себя за непредусмотрительность и панибратство с традициями. Не стоит показывать новоприбывшему, что в этом доме римские традиции частенько обходят стороной. Затем Люциус отбросил столь неважные сейчас размышления и сосредоточился на человеке с минуты на минуты обещавшем появиться у него в зале. Тифатец медленно прорисовывал в памяти все черты загорелого гладиатора, мысленно убирая несоответствия между рабом и божественной фреской. Достигнув полноты образа, Люциус поднял глаза и встретился со своим Персеем взглядом. Сходство было настолько поразительно, что сначала сенатору показалось, будто он бредит или спит и вот-вот видение исчезнет, оставив после себя лишь горький привкус разочарования. Но нет, мужчина стоял перед ним в просторной греческой тоге и властно и грозно взирал на него сверху вниз. В любой другой день эта надменность в лице раба могла бы показаться Люциусу оскорбительной, но сейчас он отмахнулся от этого, будто бы от назойливой мухи, позволив себе еще пару мгновений созерцать идеального Персея , сошедшего для него с римской арены. Проплыв взглядом по лицу, шее и мощной груди гладиатора, сенатор заметил цепи, сковывающие руки Персея ,и в минуту помрачнел. Реальность, будто шторм смыла его с блаженных берегов грез и воплотившихся фантазий. Сейчас это был просто иностранный раб, который всецело жаждал вырваться и перерезать своему новому господину горло. Это выходило за рамки фантазий сенатора, но он отчаянно цеплялся за край уплывающей мечты. Нет, он не позволит так просто всему рухнуть, он сделает все сам. Фабий с вызовом посмотрел в глаза своему рабу и чуть вздернув подбородок и нахмурив чёрные брови, встал, распрямляя и спину, подходя на пару шагов ближе к своему новому пленнику.
    -За мной,-скомандовал Люциус и слуги отпустили карфагенянина. Тифатец отвернулся и, чеканя шаг, будто бы вел за собой целую армию, пошел назад в по коридору, ведущему в его собственные покои. Он не оборачивался, но знал что раб, скорее всего, ищет взглядом как бы улизнуть из под строго конвоя. «К сожалению, никак», ответил про себя Люциус на незаданный вопрос гладиатора. Стража взирала на своего господина и его нового раба через каждые десять шагов.
    Подойдя к высоким дверям своей опочивальни, Люциус махнул рукой и два воина следовавшие за ними на определенном расстоянии, развернулись и пошли назад. Только тогда сенатор повернулся к мужчине в белой греческой тоге.
    -Как твое имя, Карфагенянин, как тебя называли родные и друзья на родине?,-и получив хмурый ответ, сенатор не позволив себе улыбнуться, продолжил,- С этого момента забудь о нем, даже если тебе кажется будто ты забываешь о своем роде. Забудь о нем и только тогда бог даст тебе новое и позволит жить свободно. А сейчас следуй за мной, Карфагенянин.
    Сенатор распахнул двери и первым вступил в полумрак комнаты, освещаемой несколькими факелами на противоположных от входа стенах. Из сумрака ночной мглы, на них выплывал образ бога в крылатых сандалиях.

    +1

    8

    [nick]Tyrius[/nick][lz]Благословенная Мать, поведай, какое будущее уготовили для меня боги. Благословенный отец, охраняй мою жену и сына своим разящим мечом. Шепни им, что я живу лишь для того, чтобы снова их обнять. Предки мои, я чту вас и постараюсь жить с достоинством, которому вы меня учили.[/lz][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/36/d0/99/121946.gif[/icon]

    Этот человек не перестаёт удивлять меня. Он рассматривал меня около минуты и даже убрал руку с блюда, на котором были разложены фрукты. Он молчал, от чего время, казалось, стало течь ещё медленнее. С тех самых пор, как я потерял свободу, я забыл о том, каково это, когда не хватает времени и закат встречаешь с досадой и разочарованием: теперь его слишком много, и с каждым днём оно идёт всё медленнее и медленнее, словно Баал-Хамон специально замедляет Солнце, чтобы как можно дольше видеть меня, прежде чем ночная мгла скроет из его пылающего взора преданного раба, оказавшегося на чужбине. Я хотел так думать. Хотел думать, что мои боги не отворачиваются от меня ни на секунду. Не отвернутся и теперь.
    Совершенно забыв о предусмотрительности, я вздыхаю и закидываю голову назад, чтобы размять шею. Непривычно, очень непривычно иметь возможность так свободно разминать шею, свободную от тяжёлого металлического ошейника. Я сказал себе: «Надеюсь, твой новый господин не сочтёт твою лень за неуважение и не сменит доселе великодушное обращение с тобой на столь привычное для тебя насилие», – но это было ложью: мне было совершенно наплевать, что мой новый господин будет думать. Мне было намного приятнее чувствовать себя военнопленным, чем рабом, и я надеялся, что сенатор будет воспринимать меня именно так. Даже с учётом того, что с военнопленными у меня на Родине обычно обращаются куда хуже, чем с рабами, и насколько я уверен, в Риме дела обстоят не лучше.
    Я отчаянно старался не отрывать своего взгляда от тёмных угрюмых глаз сенатора и не смотреть на стол, чтобы не дать ему понять, насколько я голоден. Он и сам это должен был понимать, наверняка он догадывался, что жирный жрец не кормил меня. А даже если бы и кормил, навряд ли унял бы голод, не покидающий меня вот уже два года, за которые мне приходилось есть пищу такую отвратительную, какую я прежде не стал бы и собакам своим давать. Не знаю, почему я сейчас вспоминал о своих охотничьих псах: Тэт и Анго, вряд ли они ещё живы. Щенки моей первой собаки, которых я вырастил и которые таскались за мной повсюду с тех пор, как стали таскаться за чем-то ещё, кроме своей матери. Я их брал с собой везде, брал на прогулки по городу, брал в своих странствиях, брал с собой даже на военные советы и даже в свой первый поход, что было страшной ошибкой: они больше отвлекали меня и мешали, чем защищали от врагов, не говоря уже о том, что съели все мои припасы. Мать их не очень любила, вернее сказать не любила их присутствие в доме и ругала меня всякий раз, когда видела их: наверно, с тех пор, как я ушёл на войну, они никогда уже не ступали за порог и не выходили со двора. В походе я часто думал о том, хорошо ли о них заботится мама, не тоскуют ли они без охоты и всегда ли у них есть свежая вода. Кто-то вспоминал своих детей, кто-то женщин, я же вспоминал своих собак. И сейчас их вспомнил, даже не знаю, почему: наверно, потому что увидел этот роскошно накрытый стол и вспомнил, как делил трапезу со своими преданными друзьями. Наверно, чтобы думать хоть о чём-то ещё, кроме еды, запах которой уже начинал сводить меня с ума даже с расстояния десяти шагов.
    Но эта минута, наконец, завершилась: сенатор встал. Неплохо. Значит, он не будет демонстративно есть у меня на глазах и, по всей видимости, собирается отвести меня куда-то. Зачем же тогда накрыт стол, мне непонятно. Впрочем, возможно, он уже отужинал или же находится сейчас не в лучшем расположении духа, из-за чего аппетита ему хватает лишь на неохотное вялое поедание фруктов. Я бы надеялся на первый вариант, ведь с сытым человеком всегда проще иметь дело, тем более в сравнении с тем, кто не в духе, но нетронутая еда на столе говорила мне об обратном. Нет времени размышлять об этом. Я провожаю сенатора взглядом и почти даже не удивляюсь его приказу, когда один из его стражей грубо толкает меня, заставляя идти следом. Сняв цепи. Сняв цепи. Я бы малодушно допустил в своё наивное сознание мысль о том, что мне даруют свободу, если бы не слышал за своей спиной далёкие мягкие шаги человека, не упускающего меня из поля своего зрения, и если бы через каждые пять шагов не натыкался на вооружённых охранников, угрюмо провожающих меня взглядом. Нет, никто и не думал меня освобождать, но для чего вся эта помпа, понять мне было трудно. Едва я пропал из поля зрения сенатора, я, всё же, не смог отказать себе в удовольствии ещё раз жадно напасть на стол голодным взглядом и вернуться – как я ни старался не делать этого – к размышлениям о том, зачем здесь накрыт стол и почему сенатор почти не притронулся к еде, и тогда я осознал, что стол накрыт… на трёх персон. На трёх. Меня же искупали, надели на меня чистые одежды и даже освободили от цепей, что даёт мне надежду на то, что и едой меня сегодня также порадуют. Но кто же будет третьим? Возможно, мы (мы?) ждём гостей, поэтому сенатор и выглядит таким скучающим. Я всё ещё надеюсь, что вхожу в число этих трёх людей, кому сегодня посчастливится вкусить мяса, но мне также кажется, что сенатор потому и уводит меня из столовой, чтобы завершить свои дела со мной и отправиться встречать гостей. Или же своих домочадцев – и почему я решил, что он живёт здесь один, если не считать рабов и охрану?
    Странной мне казалась также молчаливость сенатора: первое, что я с неприязнью заметил при общении с римлянами, так это их любовь болтать. Хуже греков, честное слово. У меня на родине достаточно сложно впечатлить кого-то красноречием и громкими словами: краткость и немногословность ценятся намного выше. А вот римляне так совсем не считают, особенно те, кто считает себя по статусу выше тебя и всем сердцем жаждет это в лишний раз подчеркнуть. К этим людям сенатор безусловно относился и красноречием, как политик, явно должен был обладать, и тем не менее слова его, обращённые ко мне за этот вечер, можно был бы сосчитать на пальцах рук. Не будь он сенатором, я бы предположил, что он и не римлянин вовсе.
    Сворачивать уже было некуда, и теперь я видел конечную точку нашего пути: высокие деревянные двери, коими завершался коридор. То, что произошло дальше, удивило меня не меньше происходившего прежде: сенатор зачем-то отпустил свою стражу, которая восприняла приказ своего господина с куда меньшим изумлением, чем я, и тотчас поспешила прочь. Зачем он это делает? Зачем он оставляет себя наедине со мной? Я быстро провёл взглядом по его спине: рост ниже моего, мускулатура, вероятнее всего, слабее, хотя и – не могу не признать – для политика он в весьма хорошей физической форме. Может быть, он так же воин, как и я, что пошло бы мне на пользу – с военными людьми всегда проще иметь дело. Это также объяснило бы его молчаливость, но я, почему-то, сильно сомневался в таких особенностях его биографии. Как бы там ни был, даже если он сильнее, чем я думаю, навряд ли он сможет сравниться в боевом искусстве и сноровке с человеком, который уже два года не занимается ничем иным, кроме убийств, подготовок к убийствам и планирований убийств, не говоря уже о снах, полных мечтами об убийствах как раз таких людей, как он, и досуге, столь же насыщенным размышлениями над стратегическими уловками при совершении, разумеется, убийств. Впрочем, он также должен понимать, что когда я даю себе отдохнуть не только от убийств, но даже от мыслей об убийствах, моё сознание наполняется мечтами о побеге. А поскольку я, в первую очередь, воин и человек дела, одними мечтами дело не ограничивается, потому я старательно продумаю план побега, и даже дважды уже предпринимал попытки к побегу. Я что-то забыл? Подведём итог: римский сенатор освобождает от цепей и конвоя талантливого воина, который уже два года не думает ни  чём другом, кроме убийств и побегах, но при всем этом является горделивым патриотом из вражеской страны, с которой, вдобавок ко всему, сейчас ведётся война. Итак, сенатор… он… идиот?
    Мысли как вихрь проносятся по моему сознанию, и прежде чем я успеваю собрать их в логический ряд и сформулировать какое-либо решение, сенатор уже стоит ко мне лицом, не сводя с моих глаз угрюмый взгляд из-под густых, мрачно сведённых бровей.
    – Адгербал, – неохотно, мрачно и как-то рассеянно отвечаю я, вспоминая, что на подобный вопрос уже отвечал при нашем знакомстве – если так можно выразиться, говоря о первой встрече раба с его покупателем, – и не встречая ничего, свидетельствующего о заинтересованности, в лице сенатора, я вскоре также с унынием понимаю, ради чего был этот бессмысленный вопрос. Кажется, я поторопился, когда охарактеризовал сенатора нетипичным римлянином, которому чужды высокопарные речи. Нет, не чужды. Он ведь, мать его, римлянин. И он требует меня забыть родное имя, что вызывает во мне только ухмылку: я уже два года не вспоминаю о нём, и сенатор должен прекрасно понимать, что никто и никогда в Риме не звал меня по имени.
    А также я всё ближе становился к ответу на свой более ранний вопрос. Нет, сенатор не идиот. Всё намного, намного хуже.
    Двери с помпезным грохотом расходятся передо мной, как городские ворота перед победившим завоевателем, и эта мысль рождает на моём лице едва заметную торжествующую улыбку, едва я представляю себе, как карфагенское войско въезжает в униженный, разбитый, побеждённый Рим, такой же покорный и безрадостный, как тишина покоев, в которые мы вошли.
    Цель визита в это помещение мне была не более понятной, чем цель визита любого помещения в этом доме сегодня. В доме жреца всё было куда понятнее, хотя не могу не признать, что при виде постели я немного запаниковал, припоминая недавнее крайне подозрительное купание. Я бегло осмотрел комнату и оглянулся обратно в коридор: мы по-прежнему одни. На мне нет цепей, сенатор на меня и не смотрит, да и не оставлял он впечатление мужелюбца. Я успел даже допустить в урагане догадок и предположений, что эти покои предназначались мне, прежде чем заметил изображение на стене, выполненное в эллинистическом стиле. В моей памяти зашевелились какие-то слова о боге, произнесённые сенатором несколько секунд назад, и мозаика постепенно начинала собираться в моём сознании.
    Он привёл меня сюда, чтобы показать мне бога, которому я должен поклоняться. Мне снова захотелось спросить себя, не страдает ли сенатор умственной слабостью, но примерно тогда я и начал всё осознавать. Слишком медленно осознавать, но при абсурдности ситуации, в которой я оказался, я готов себе простить столь низкую скорость мышления.
    Я сделал шаг к изображению, внимательно рассматривая мужскую фигуру, летающую над землёй. Тёмные локоны спускались почти до плеч и придавали некую женственность изображению, однако в этом крепком юноше также чувствовалась мужественность, не позволяющая ошибиться с определением пола. Он держал жезл в своей правой руке, по которому, извиваясь и переплетаясь, ползли две змеи, головы которые были направлены друг на друга на самом верху, где жезл переходил в шарообразный наконечник, из которого росли два белых продолговатых крыла – издалека, не приглядываясь, я сначала принял их за голубя. Мой взгляд опускается ниже, к самому главному – для меня – элементу фрески, к ступням мужчины, на которые были надеты сандалии, оснащённые такими же крылышками, как и жезл – кадуцей, что я понял почти сразу, как заметил сандалии, – но были чуть крупнее.
    – Это же Гермес! – с неким будто даже воодушевлением воскликнул я, как школьник, обрадовавшийся тому, что его спросили тот урок, который он хорошо выучил.  Ведь я жил в Фивах, где его особенно чтут и где даже назвали городские ворота его именем. Я не могу видеть лица сенатора, потому что он находился чуть позади меня, я же не сводил взгляда с изображения, потому я не мог знать, что он думает по поводу того, что я осмелился говорить с ним, не спросив разрешения, но я, захваченный воспоминаниями, не думал об этом. – Мой наставник в Греции подарил мне такие сандалии.
    Не то чтобы я думал, что сенатору важно знать, что мне дарили греки, но я сразу вспомнил Аркадия, у которого жил месяц в Фивах – грека, бывавшего в наших краях, которому когда-то мой отец очень помог обустроить дела в Карфагене и дружбой с которым он заручился на годы вперёд. Неподалёку от дома Аркадия находился и сам храм Гермеса, и я часто был свидетелем весёлых празднеств, организованных в его честь. Аркадий утверждал, что я должен чтить Гермеса, даже если поклоняюсь другим богам, потому что Гермес, в отличие от своего отца или других греческих богов, благоволит южным народам, ведь именно он создал письменность в Египте. Аркадий также заверял меня, что и финикийская письменность была изобретена Гермесом, и нумидийская, но кроме него такого не говорил никто. Я, конечно же, не верил и в сказки о причастности Гермеса к созданию египетской письменности, но никогда не подавал вида, потому что Аркадий, не смотря на своё рвение приобщить меня к «истинным богам», был добрым малым, замолвил за меня словечко, когда я – единственный чужеземец – поступал на обучение к спартанцам, отказался брать с меня деньги за своё гостеприимство и в свободное время учил меня греческому: когда я только приехал в Фивы, я куда лучше говорил на латыни, хотя и умел читать и писать на греческом. Он и подарил мне маленькие сандалии из бараньей кожи, к которым были привязаны длинные голубиные перья, и сказал, что они принесут мне удачу, когда я отправлялся в Спарту. А также он подарил мне одного из своих коней, который мне особенно понравился и которого я не раз хвалил. Позже я расспрашивал отца, чем же таким он помог Аркадию, что я, юнец, у которого лишь недавно начала расти борода и который ещё ничего и нигде не добился и не обзавёлся важными друзьями и покровителями, заслужил от него таких почестей, но так и не узнал.
    В то время в Фивах любили моих соотечественников, что мне казалось странным, но со временем я понял то, что было очевидно с самого начала: финикийцы, приезжающие сюда из Карфагена, всегда привозили много денег и редко увозили домой. Я же полностью подтверждал всё то, что местные думали о моём народе: сын почитаемого судьи, внук старейшины, у меня было много не только денег, но и связей моего отца. Карфаген здесь считали городом золота: всем казалось, что стоит приехать в него, и богатство будет литься рекой, а тебе и делать ничего не придётся, только черпать его, черпать, пока не надоест. Греки, активно ведущие с нами торговлю и богатеющие с каждым годом, служили тому бессменным примером, а я не стремился разочаровывать тех, кто жил этими сказками, потому что они способствовали гостеприимному отношению ко мне. В Спарте, где причин уважать карфагенян, оказывающих военную и экономическую помощь, было, казалось, намного больше, отношение было куда холоднее, но за те два года, которые я провёл там на обучении, я стал мужчиной, и теперь ценю все те унижения, которые мне приходилось терпеть, чтобы остаться там и продолжать учиться. Они закаляли нас так, как не заколяют изнеженных сынов богачей в Священном Отряде, наверно, потому отец и решил отправить меня туда, а мне тогда по наивности казалось, раз отец дружит со спартанцами в Карфагене и раз у него есть влиятельные друзья и в самой Спарте, сложностей у меня не будет нигде. Позже я остро ощутил, что, в конце концов, союзник или враг, я был чужеземцем, с которым не хотели делиться военными хитростями, но деньги и связи решают все.
    Я уехал, когда угроза войны стала особенно ощутимой, хотя я был готов биться вместе со спартанцами, но гонцы отца приказали мне ехать в Коринф. Полгода в Коринфе, где меня безуспешно пытались учить государственному делу и философии, стали пыткой хуже любой войны, но я дал слово отцу и не хотел его нарушать. Я пытался вспомнить, связывало ли что-нибудь моё пребывание в Спарте или Коринфе с Гермесом, но не мог вспомнить ничего значительного. В Коринфе тоже чтили Гермеса, но не более, чем Аполлона или Афродиту: именно храм Афродиты был особенно известен среди других чужеземцев, потому что самые красивые проститутки, служившие при нём, всегда были в нашем расположении. Нигде и никогда у меня не было столько женщин, сколько в Коринфе: неудивительно, что там я и решил жениться по возвращении в Карфаген. Но когда я, наконец, оказался дома, отец отправил меня в Нумидию, а после меня поглотила подготовка к войне, а после и сама война, которая привела меня сюда. Я снова вспомнил о маленьких сандаликах и усмехнулся про себя, вспоминая свои юные, столь серьёзные планы о женитьбе и решение подарить крылатые сандалии своему первому сыну. С тех пор прошло двадцать лет, а я до сих пор помню каждый день своего греческого путешествия. Почему-то оно мне запомнилось намного лучше, чем нумидийское.
    Я снова подумал об Аркадии и о человеке, стоявшем за моей спиной. Ведь даже у праведного Аркадия не было дома фресок с изображением богов, и уж тем более – в его личных покоях. Мог ли я допустить, что среди политиков встречаются религиозные фанатики? Нет, политики одинаковы в любой стране, я вырос среди них: они могут говорить о богах, говорить о судьбе и морали, но только и только тогда, когда им это на руку. Я хотел думать, что сенатор лишь относится к тем утончённым римлянам, которые уважительно относятся к греческой культуре, если бы он не говорил мне что-то о свободе, которую мне подарит бог, когда я забуду своё имя. По всей видимости, именно Гермес должен мне её подарить, но что мне хотели этим сказать, понять я был не в силах.

    +1

    9

    [nick]Sen. Lucius Fabius[/nick][icon]https://upforme.ru/uploads/000b/e6/b0/2/747246.gif[/icon][lz]<div class='lz_t'>Η πειθαρχία των προγόνων προστατεύει την ύπαρξη του κράτους. Αν διστάσει, θα χάσουμε και το όνομα των Ρωμαίων και της αυτοκρατορίας.</div>[/lz][sign]_[/sign][nm]<div class='fn'><a href='ссылка'>гладиатор</a></div>[/nm]

    Войдя в комнату, сенатор постарался расположить поодаль от своего нового раба, чуть сзади, чтобы успеть, если что позвать стражу. Двери благоразумно остались приоткрыты. Вера, конечно, верой, но будь лишь она одна, сенатор не смог бы дожить до 43 лет. Его жилистое стройной и подкаченное тело напряглось, ожидая внезапной атаки, однако разум Люциуса витал где-то в просторных чертогах быстроногого Меркурия. Он созерцал спину карфагенянина и неустанно возносил богу молитвы за такой неожиданный подарок. Теперь он сможет совершить церемонию, о которой мечтал всю свою жизнь. На секунду память сенатора отбросила его на несколько десятков лет назад, когда он, будучи еще совсем мальчиком, сидел на полу в покоях отца и жадно вчитывался в недавно привезенный свиток. На тонкой, папирусной бумаги перед глазами юнца разворачивалась настоящая битва добра и зла. Отважный юный герой, одаренный снисхождением великого бога, сражался против чудовищ и получал свою заслуженную награду. Люциус тоже мечтал ее получить. Он мечтал так страстно, что тело начинало сводить судорогой ,и край тоги в районе паха слегка приподнимался. Он мечтал, что однажды отправиться в путешествие, в котором встретит воплощенного бога, указующего ему путь и благословляющего на подвиги. Он, несомненно, получит дары, способствующие победам и скорейшему обретению желаемого.
    Прекрасный бог с тех пор всегда находился с ним. В его лице сенатор тогда обрел невидимого и всепонимающего друга, которого так не хватало в реальном мире насилия и суровых правил выживания. Люциус порой даже разговаривал с Меркурием, находясь наедине со своими размышлениями. Бог, конечно же, не отвечал, но его одобрение мальчик чувствовал буквально кожей. Однажды, во сне он, наконец-то явился Люциусу: нагой и под сенью оливково дерева, бог возлежал на овечьей шкуре и сандалии с белоснежными крылами были на ногах его. Он милостиво улыбнулся и поманил Люциуса к себе. На ватных ногах юноша неловко подошел и опустился у края ложа. Меркурий улыбнулся чуть шире и указал на дорогу струящейся лентой уходившей за горизонт. Она извивалась и петляла меж деревьями, домами и холмами, то теряясь меж земляных насыпей, то вновь взбираясь на горку. Люциус до рези в глазах вглядывался в пеструю картину пейзажа, но не видел ничего необычного. Куда же показывал бог? В непонимании он обратил свой взор к Меркурию и тот вновь указал на дорогу, мелодичным голосом окутывая сознание юноши: «Следуй и обретешь великий город. И воздвигнешь там храм мне и свершишь великий обряд в мою честь и снизойдет на тебя мое благословение. Следуй же». На следующее утро Люциус все никак не мог проснуться, стараясь ухватить остатки исчезающего сна. Однако толстая палка, ударившая его по ногам, немедленно смыла всю сонливость и задумчивость. Отец вновь был недоволен его поздним пробуждением. Смиренно вытерпев побои и кое-как встав на ноги, покрытые синяками и кровоточащие от постоянных ранений, Люциус поплелся во двор, чтобы занять свое тело тренировкой, начинающей его каждое утро. Выйдя во двор, он поморщился, пыль, и прохладный ветер огнем жгли его истерзанные голени. Феликс подошел незаметно, он опустился с кувшином воды на колени и начал отирать ноги юноши. Люциус чувствовал, как мокрая губка прикасается к ранам и как по ногам стекает вода, смешанная с его кровью. Шершавые пальцы Феликса аккуратно касались его кожи, стараясь не причинить ей вреда. А сам Люциус стоял подняв голову и смотрел вдаль, за крыши города, за рощи оливковых деревьев, за поля и согнутые спины крестьян, туда где огромное медное солнце разгоняло синеву яркими лучами. Там впервые за много лет он увидел дорогу и, внезапно ощутив непонятное волненье, он спросил:
    -Куда ведет эта дорога, Феликс?
    -Туда же , куда ведут и все дороги, господин. В Рим.
    Спустя несколько месяцев отец отпустил его в Рим обучаться ораторскому искусству. Уже поседевший Феликс стоял у пыльной тропинки и держал под уздцы любимого коня бедующего сенатора, высокого, длинношеего и гордого как сама Юнона. Но не она направляла стопы черноволосого юноши, бог дорог и путешествий был его провожатым. Худощавый и высокий Фабий, всем телом прижался к своему наставнику и несколько мгновений не разжимал крепких объятий. И лишь отстранившись, увидел, как на глазах мужчины выступили слезы. Его суровое лицо было печально, а губы силились что-то выговорить. Таким он его еще не видел. Феликс был бывшим телохранителем отца и яро исполнял свой долг перед господином, пока в одной из поездок, в стычке с кочевой бандой грабителей, его не стащили с лошади и не избили так сильно, что обе его ноги были переломаны в нескольких местах. Он прикрыл своего хозяина, успевшего спастись и впоследствии даровавшего свободу своему верному рабу. Однако, Феликс отказался, он не мог понять как его неудача, как его переломы могли быть оплачены столь великой наградой как свобода. Он признавался маленькому Люциусу, перед большим очагом, вырезая для малыша игрушки из деревянного бруска, что не представлял свою жизнь без служения его отцу и уже и без самого Люциуса. Ранения сказались на его службе, он с трудом ездил в седле и еще с большим трудом ходил. Отец -Гай Антоний Фабий, жалевший калеку, приставил его к своему малолетнему сыну, которому тогда шел всего третий год. Феликс поначалу был ошарашен приказом господина и отрицал свою способность обучать молодого хозяина. Он яростно доказывал, что вовсе не нянька, а воин, и место ему подле своего начальника, а не у колыбели младенца. Однако, Гай был непреклонен и вот Феликс уже сидит и смотрит в зеленые глаза мальчика, исподлобья взирающие на него. Он уже готов был выругаться и послать все в аидовы чертоги, однако мальчик, вытащив изо рта большой палец, внезапно рассмеялся и потянулся к нему всем своим крохотным тельцем. Ледяная лавина недовольства сошла с сердца бывалого вояки, и уж более в нем не было ничего, кроме любви к этому юному созданию. Не смотря на всю свою безграничную привязанность к молодому господину, Феликс был строгим учителем, более всего тяготеющим к обучению верховой езде. В силу своих увечий сам он не мог сесть в седло, но под его четким и строгим надзором вскоре Люциус уже был неплохим наездником. Феликс гордился им и почитал за сына, и самому Люциусу хотелось бы иметь такого отца. Однако в жизни все не так просто и то, что нам нужно порой оказывается привилегией других. Пока Гай был жив, Феликс не мог покинуть его, однако перед отбытием, Люциус пообещал, что заберет своего наставника к себе, как только обзаведется собственным домом. И они распрощались, на долгие-долгие годы.
    Вынырнув из пучины давно похороненных воспоминаний, Люциус морщится и автоматически поправляет карфагенянина:
    -Меркурий. Наш бог Меркурий.
    Как же он забыл, что греки переиначили все имена богов на свой манер. И его бог тоже имел другое имя в варварской Греции. Люциус не испытывал ненависти к грекам и их божествам, однако как и все граждане Римской Империи, почитал прочие народы за дикарей, признавая однако их заслуги и достижения. Вот и эту прекрасную фреску, во вновь приобретенной вилле много лет назад создал грек. Его имя уже выцвело и потускнело в воспоминаниях сенатора, но он помнил, как грек пел, создавая свой шедевр, он пел на своем языке и называл его бога чужим именем. Однако, та мелодия все еще бередила сердце римлянина, когда прижимаясь к стене он взывал к своей памяти и слышал отзвук тех счастливых дней.
    Люциус подходит мягко, словно кошка, и кладет свою широкую ладонь с длинными пальцами на плече раба, пристально взирающего на фреску. Как он и думал, ошибки быть не может, этот мужчина настоящий воин, прославленный мудрый и повидавший многое на своем жизненном пути. Настоящий Персей, чужестранец дарующий свободу и душевное блаженство. В голове у сенатора появляется имя, несомненно, ниспосланное самим Меркурием.
    -Отныне Адгербал ты будешь зваться Кастором, что значит «несущий чистоту, божественный сын». Ты прославленный воин, как и этот молодой бог и бесстрашен, как и он, кого прославляют в варварской Спарте, краю величайших воинов. Но я думаю о Греции, ты знаешь больше меня. Так поведай же мне о своем путешествии и о чудесах, виденных тобою в это благодатной земле.
    Сенатор незаметно снимает руку с плеча гладиатора и протягивает ему уже наполненный бокал с вином.
    -Выпьем же за мудрость богов переплетающих человеческие пути и дарующих соратников и друзей.
    Люциус первый пригубливает вино и делает вид, будто осушает его до дна, приглашая и раба сделать тоже. Беседа, по опыту самого сенатора, проходит куда спокойней и продуктивней, когда собеседник, подверженный агрессии слегка убаюкан сладкими песнями одурманивающего вина. Тифатец догадывался, что как минимум пол дня карфагенянин не вкушал еды, ведь в доме жреца об этом мало кто заботился. Несомненно, даже пару глотков этого напитка способны были ослабить бдительность бывалого воина и слегка притупить его чувство опасности. Дела легче вести в расслабленной обстановке и сейчас Люциус пытался ее обеспечить. Он указал на проход, ведущий в пиршественную залу и подождал пока раб первым двинется вперед. Предупрежденная стража уже покинула свой пост и не взирала на проходящих сурово и подозрительно. Пусть иноземцу кажется будто получив новое имя и почтив богов все двери на его пути теперь будут открыты, а все препятствия растворятся в воздухе от одного его властного взгляда. Люциус довольно ухмыльнулся и провел длинными пальцами по знаку Меркурия на своей груди. Он чувствовал, как фресочные глаза бога на стене уперлись ему в спину, а его неживая улыбка стала на дюйм шире. О мой господин, скоро.Скоро…

    Отредактировано Pierrot (2024-10-06 20:44:27)

    +2

    10

    [nick]Tyrius[/nick][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/36/d0/99/121946.gif[/icon][lz]Благословенная Мать, поведай, какое будущее уготовили для меня боги. Благословенный отец, охраняй мою жену и сына своим разящим мечом. Шепни им, что я живу лишь для того, чтобы снова их обнять. Предки мои, я чту вас и постараюсь жить с достоинством, которому вы меня учили.[/lz]

    Сенатор сдержанно поправил меня, и я закатил глаза, пользуясь тем, что он меня не видит. Ах да, Меркурий, конечно, как скажешь. Мы всегда высмеивали римлян за то, как они взяли греческих богов, изменили их имена и бьют кулаком в грудь, утверждая, что их боги – единственно верные. Смешно. Карфагенская культура ровесница римской, но мы никогда не считаем постыдным признать, что позаимствовали многое у финикийского Тира. Римляне же нажились на чужой культуре, а теперь, как избалованные неблагодарные дети, отрицают её. Но я промолчал, и Люциус, стоявший за моей спиной и – как я понял позже, – по всей видимости, занятый тогда наполнением кубков, не мог заметить усталую насмешку на моём лице, от которой не осталось и следа, когда я повернулся к нему лицом.
    Слова сенатора меня насторожили, потому что примерно с такими же словами год назад Регул наливал вино в мой кубок, обрадованный моей шумной победой на арене, моей первой победой под его началом. Он выкупил меня у Мариуса накануне и, как я понял позже, готовил эту покупку уже давно, но выжидал момент, выжидал, когда я сделаю ошибку, и моя цена упадёт. Он шёл на большой риск, потому что я был уже не молод и каждый мой год легко мог стать последним: многие из моих соперников были вдвое моложе меня. Я был самым старшим как в школе Мариуса, так и в школе Регула. Иными словами, вложение денег в меня – всё равно что покупка старой лошади: как бы прекрасно она ни была заезжена, какой бы сильной и выносливой ни была, какие бы высокие ни брала препятствия и какую бы скорость ни развивала, моложе она уже не станет, а значит уже через несколько лет придётся покупать нового коня. Придётся делать новые вложения. Также было и со мной. Поэтому я стоил немногим больше молодых воинов. Мариус и Регул умели вести дела и оба знали, что ценить нужно не то, что твой гладиатор может дать тебе сейчас, а то, что сможет дать через год. Но в отличие от большинства других парней Мариуса, я прочно уверил Регулуса в главном: через год я всё ещё буду жив, а многие эти юнцы никогда не доживут до моего возраста.
    Регул ждал, готовился, ходили слухи, что он даже построил тот бой, заплатив моему доктору, чтобы накануне боя меня так измотали тренировкой, чтобы я с трудом мог ходить, или организатору игр, чтобы подлил мне в воду чего-нибудь усыпляющего, но я не мог знать этого наверняка. Тем не менее, на следующий день мышечная боль никуда не ушла, как бы ни старались массажисты и лекари, занимавшиеся мной после тренировки, а перед выходом на арену я действительно чувствовал себя утомлённым и вялым. Мариус рвал и метал, но никогда нельзя ничего предусмотреть в таком непостоянном деле, как гладиаторские бои: сильнейший может оказаться повергнут слабейшим, если на то будет воля богов. Не это ли я показал ему на самом первом бою, выжив вместе с двумя ноксиями? На бой теперь я вышел, не рассчитывая остаться живым: одним из моих основных преимуществ всегда было умение быстро передвигаться, скорость реакции, юркость, теперь же я был всего этого лишён. Бой длился долго, очень долго, и закончился ничьёй. Так и не увидев серьёзных ран, крови и зрелища, публика негодовала. Если бы не известность, моя и моего соперника, нас убили бы обоих, но в тот день нам повезло, и нас оставили в живых. Тогда и появился Регул, который убеждал Мариуса, что произошедшее на арене – не исключение, а закономерность, что мой возраст ведёт меня в бездну, что я теперь всегда буду уставать быстрее, да и кто знает, быть может, сказываются былые травмы. Ведь лекари – всего лишь лекари, а не боги. Мариус так сразу не сдался, но во время следующего боя произошло то же самое, потому что у меня давно были повреждены сухожилия, о чём я узнал намного позже. И тогда Мариус осознал, что ещё пара таких боёв, и меня уже не купит никто, и продал меня Регулу по той цене, которую тот заявлял с самого начала.
    Регул намного серьёзнее относился к травмам своих гладиаторов, поэтому сразу же отвёл меня в лазарет, где мне дали отлежаться два дня, давали мясо и молоко и три раза за день делали массаж, втирая в измождённую плоть какие-то масла. Только на третий день меня выпустили на тренировку, и только через две недели – на арену. Регул выпускал меня на арену значительно реже, чем Мариус, у него был совсем другой расчёт, и своих самых успешных гладиаторов он показывал публике не чаще, чем следовало, чтобы о нас начинали вспоминать и спрашивать. Он не давал нам наскучить публике, и за каждый наш выход платили уже вдвое больше, чем заплатили бы при Мариусе, но причина была не только в редких появлениях, но и в том, что Регул никогда бы не выпустил дорогого гладиатора на арену, если бы не был уверен не только в его победе, но и в красоте этой победы. А для этого за нашим здоровьем нужно было следить, как за своим собственным.
    Точно так же, как год назад я брал кубок из рук Регула, я недоверчиво взял его сейчас из рук Люциуса, пытаясь понять, что бы могли значить его слова. Более того, ланисте я доверял тогда куда больше, чем сейчас сенатору. Как минимум потому что знал, что мог Регул подразумевать под «дружбой»: я буду делать всё для того, чтобы он получал за меня большие деньги. Он был хитёр и не только улучшил условия жизни своих лучших гладиаторов, но даже мне давал деньги за особо прибыльные бои и позволял всякие поблажки. Так, к примеру, увидев однажды, как я стачиваю камни, он сказал, чтобы я не занимался ерундой, вывел меня на улицу, дал ножик и кусок брусчатки, который принёс из левого крыла школы, где сейчас ремонтировали крышу и где сейчас было немало такого производственного мусора. Вырезать фигурки из дерева было значительно приятнее, чем днями возиться над камнями, да и раздобыть брусчатки было намного проще, чем камни. Кроме того, он разрешил мне наточить мои уже прилично затупившиеся зубило и сверло.
    Однажды Регул пришёл в школу с женой и детьми: двое мальчишек лет двенадцати и три девочки от пяти до десяти лет навскидку. Я тогда сидел поодаль и вырезал из куска дерева разъярённого быка, пока тренировались более слабые гладиаторы. Регул всегда присутствовал при тренировках, он, казалось, вообще никогда не покидал школу. С новобранцами он чуть ли не превосходил в жестокости Мариуса, возможно, это было также показательно для нас, чтобы нам и в голову не пришло спуститься на ступень ниже: теперь нам было что терять, и каждый из нас, чемпионов Регула, уже никогда не захотел бы вернуться в то время, когда мы мечтали поскорее попасть к организатору игр, лишь бы покинуть школу и бесконечные пытки изнурительными тренировками и наказаниями. Мальчишки заворожено смотрели на плац, радостно вскрикивая, когда кто-то из гладиаторов наносил особо сильный удар, и очень скоро определившись со своими фаворитами, за которых болели. Девочки же поначалу сидели с матерью в тени, а после, воспользовавшись тем, что она отвлеклась на разговор с поваром, начали бродить по периметру плаца и вскоре заметили меня, сидевшего чуть поодаль и лишь изредка поднимающему взгляд к происходящему на нашей маленькой арене.
    – Ты тоже гладиатор? – спросила меня младшая.
    – Да, тоже, – я оторвал взгляд от быка, который всё больше приковывал внимание девочек, посмотрел на неё и коротко улыбнулся. Я не общался с детьми уже очень много лет, и эта девочка напоминала мне мою племянницу. Которая, правда, теперь уже должна была быть намного, намного старше, но в последний раз я видел её такой же маленькой, как эта девочка. Или даже ещё меньше.
    – А почему ты такой старый?
    Я усмехнулся и пронзительно посмотрел ей в глаза, и тогда заговорила вторая, на вид самая старшая из них.
    – А почему ты не дерёшься с остальными?
    – Потому что я бы их всех сразу победил, – я кивнул в сторону Адриана, сидевшего поодаль вместе с другими чемпионами. – Я буду драться с ним, когда эти закончат.
    – Это бык? – наконец, они спросили о том, что их заинтересовало с самого начала. Их мать тогда уже заметила, что девочки стоят рядом с гладиатором, но не решалась вмешаться. Я бросил на неё быстрый взгляд и заметил беспокойство на её лице, которое меня порадовало: в конце концов, я был вооружён небольшим ножиком, хоть на ногах мои и были кандалы.
    Я промычал в ответ и продолжил выстругивать рога, а девочки молчали, наблюдая за моей работой, которая была уже почти завершена. Девочки расселись вокруг меня и не сводили глаз с кусочка дерева, который всё больше и больше походил на быка, и когда я закончил, я протянул фигурку той, которая спросила меня о ней. Девочка радостно охнула, обхватив игрушку пальцами обеих рук и бережно рассматривая её, её сёстры восхищённо что-то шептали, не отрывая глаз от подарка, а потом младшая наклонилась к земле, взяла другой кусок дерева и, протянув его мне, сказала:
    – А можешь мне сделать лошадь?
    Я кивнул и начал работу, а девочка торопливо объясняла мне, что лошадь должна быть маленьким жеребёнком, непременно скачущим и мотающим головой, и я кивал, выслушивая все её заказы, когда чемпионы начали вставать.
    – Карфагенянин! Живо сюда! – раскатисто рявкнул доктор, поняв, что я не услышал первый приказ, и я стал поспешно откладывать нож и брусчатку, когда девочка начала кричать, что я ещё не закончил. На её крик подошёл Регул, который до этого не обращал никакого внимания на то, чем заняты его дочери, и девочка возмущённо заявила ему, что я ещё не доделал её лошадку и меня нельзя сейчас отвлекать, потому что я занят, пусть дерутся другие гладиаторы, и вскоре к её причитаниям присоединилась сестра, которая к тому моменту уже определилась и поняла, что хочет собаку, как их Император, и Регулу не осталось ничего другого, как разрешить мне пропустить тренировку. Я был шокирован тем, как быстро он сдаётся под напором дочерей: никогда прежде не видел, чтобы родители так слепо шли на поводу своих дочерей, но Регул, казалось, любил и баловал их не меньше, чем своих наследников. Девочки, очень довольные собой, снова уселись вокруг меня, но теперь уже время от времени прерывали молчание. Особенно младшая, которая так и не могла смириться с тем, почему я старый.
    – А где твои дети?
    – У меня нет детей.
    Тогда все охнули и чуть ли не хором воскликнули:
    – Как нет детей! – а младшая не унималась: – Но ты же старый!
    Как ни странно, родители не вмешивались, и я начал рассказывать о том, что всю молодость потратил на войну, а потом попал в плен и уже не смогу завести семью. Но тогда старшая, которая была подозрительно умной, заметила, что у двух чемпионов есть жёны, а у одного из них и дети есть. Они их видели, когда отец приводил их два месяца назад. И пока я думал, какой «детский» ответ можно на это придумать, младшая, удовлетворённо вздохнув, мрачно замкнула логическую цепочку сама:
    – Но ведь он уже старый. Кто в него теперь влюбится.
    На том и порешили, но расспросы не закончились, девочки не знали, что такое Карфаген, но слышали это слово в разговорах взрослых, и я, пока вырезал жеребёнка, рассказывал им о своём доме, рассказывал о том, что у нас никогда не бывает зимы и что у нас намного более жарко, чем здесь, в Риме. Война их интересовала мало, но им было очень интересно, как у нас одеваются и водятся ли у нас львы. Я им рассказывал про свою племянницу, про своих собак и лошадей, про свои путешествия, время от времени выдумывая всякие небылицы и сказки, чем приводил девочек в восторг, и с тех пор по субботам Регул приводил детей в школу на пару часов, где они заказывали у меня игрушки, подробно объясняя, что именно я должен сделать, а также слушали сказки. С мальчиками общаться мне нравилось меньше, потому что они не были так наивны, как девочки, и уже успели впитать в себя высокомерие свободных римлян, то и дело задавая мне неприятные вопросы и пытаясь показать, что много знают и много понимают. Сёстры уже успели похвалиться перед ними своими деревянными фигурками и рассказами обо мне, и теперь они презрительно осматривали меня с ног до головы, прежде чем небрежно спросить: «Так ты из чемпионов?» Мой ответ их явно разочаровал: я, хоть и был выше большинства гладиаторов, уступал по размерам другим чемпионам. Они спрашивали меня, скольких людей я убил, не боюсь ли я, что и меня убьют, говорили о том, что отец их друга только вернулся с войны и рассказывал о трусливых карфагенянах. Я закипал, но напоминал себе, что они лишь дети. Они разговаривали со мной, как со своим рабом, и я был с ними холоден и молчалив. Поначалу я хотел, было, отказаться вырезать для них кораблики и даже резко осадил их, когда они мне нагрубили (чем порадовал их сестёр, которые считали меня своей собственностью и не собирались делить с братьями), но они пожаловались отцу, и меня высекли и лишили ужины: пришлось угрюмо слушаться этих маленьких крысят, что меня безумно раздражало. Девочки были ещё не избалованы властью и, к моей радости, даже видя, как их братья обращаются со мной, не перенимали их нахальство и властолюбие. Потом они даже попросили Регула найти для братьев другого гладиатора. Для них я был вроде их рабыни-наставницы, с которой они играли и разговаривали весь день. За возню с его детьми Регул мне многое был готов спустить. Но думаю, он хотел, чтобы я был чем-то занят, чтобы у меня был интерес помимо боёв, чтобы я привязался к его детям и таким образом стал бы преданнее ему самому. Ему было важно, чтобы гладиаторы всегда были мотивированы качественно работать, и ради этого он нередко был готов пойти на какие-то уступки, если мы хорошо справлялись со своей ролью. Возможно, всё дело в том, что, в отличие от большинства других ланист, он не был бывшим гладиатором, он вообще никогда не был рабом, но очень любил бои и не гнушался заниматься грязными делами для получения прибыли. О том, что их родители свободорождённые, мне сказали девочки. Именно от них я и узнал, почему Регул не жил при школе в отличие от других ланист: у него была торговая лавка, где он работал вместе с женой и отдельный дом. О том же, что у него есть гладиаторская школа, по всей видимости никто, кроме семьи не знал: однажды одна из девочек, грустно вздохнув, сказала, как жаль, что ей нельзя никому обо мне рассказывать, а то «вот бы Ариция удивилась». И пояснила, что отец строго запрещает им кому-нибудь рассказывать о школе. По всей видимости, Регул отчаянно пытался сохранить образ порядочного свободного римлянина, и что ещё более удивительно, ему это удавалось. Видимо, друзья даже верили в то, что простой владелец лавки может позволить себе большой дом – а по словам девочек, он был очень большой – и рабов. Интересно, как это ещё Мариус и другие «посвящённые» не додумались его шантажировать.
    Я невольно задумался, что Регул сказал своим детям, когда мастерская игрушек внезапно прекратила своё существование. У мальчиков уже были лошади, девочкам он не покупал, но если он решился продать меня, то явно заломил поднебесную цену. За эти деньги он смог бы откупиться от дочерей, подарив каждой по лошади, о которой они так мечтали.
    Я молча шёл вслед за сенатором, обдумывая его слова. Итак, меня больше не будут звать Карфагенянином, он дал мне даже не кличку, он дал мне имя. Он также первый за два года, кто произнёс моё настоящее имя, впрочем, вероятно, в последний раз. Кастор. Странное имя, и не могу сказать, чтобы оно нравилось, но смысл его был, вероятно, в значении, раз уж малословный Люциус даже посчитал нужным мне объяснить. Быть может, потому меня обмыли? Раз я теперь несу чистоту. Божественный сын мне нравилось куда больше, и я про себя взмолился к Баалу-Хаммону, прося его, как и прежде, не покидать меня в этом доме. Я вспоминал Кнута, новобранца, которого так прозвал прежний владелец, потому что никого не наказывали так часто, как его. Кнут был с востока, свободнорожденный, как я, но проданный в рабство ещё в совсем юном возрасте. Он работал в поместье одного богача, прежде чем от него избавились за агрессивный и непокорный нрав, приговорив к пожизненной участи гладиатора. Регулу он достался почти задаром. Кнут рассказывал, как рабов вроде него, привезённых из чужбины, пытаются перевоспитать на римский лад и заставляют почитать римских богов. Мариус тоже пытался, но не слишком усердствовал в этом и смирялся с теми, вроде меня, кто хранил верность своим богам, не признавая ложных римских. Кнут тоже не сдался, хотя был ещё совсем юн и, как полагают рабовладельцы, «мягок, как губка, лепи из него, что хочешь». Кнут говорил, что римляне не любят, когда их рабы говорят на чужих языках или чтут чужих богов, что из всех пленников делают римлян, римлян духом, чтобы ими было легче управлять. Вероятно, Люциус собирается сделать то же самое, уж больно много он говорит о религии, и мне это, только что побывавшему в доме жреца, совершенно не нравится. Кого же из римских богов он мне прочил в отцы? Гермеса? То есть, Меркурия, как настоял Люциус? Ведь именно с ним он меня сравнивал, что мне показалось забавным: также говорил и Аркадий, потому что считал всех финикийцев хитрыми торгашами, и было невозможно объяснить ему, что я воин, а не торговец. Но Люциус говорил явно не о нашем природном таланте богатеть и заниматься торговлей. Он называл меня бесстрашным прославленным воином, и я невольно задумался, точно ли об одном и том же боге мы говорим. Он вообще знает, кому покровительствует Гермес и чем он, к слову, занимается? Уж точно не войнами. Может быть, конечно, у римлян другой взгляд, и если Люциус так и не угомонится, мне предстоит узнать о римском видении Гермеса всё.
    – Благодарю, – задумчиво произнёс я, когда мы вернулись к столу и Люциус требовательно посмотрел мне в глаза, словно напоминая, что задал мне вопрос и до сих пор не получил ответ. Всё ещё не веря своему счастью, я сел за стол, повинуясь приглашению, коротко поблагодарил хозяина и хотел уже, было, потянуться за мясом, но меня опередил раб, которому уже, по всей видимости, были даны поручения заранее. Я поднял голову и всмотрелся в его лицо, чем, казалось, смутил юношу: он быстро положил еду мне в тарелку и стремительно отошёл. Позже только я вспомнил, что рабы, обслуживающие своих господ во время трапезы, должны быть совершенно незаметны и бесшумны, я же дал ему понять, что с этой миссией он не справился. – Спасибо, – на всякий случай я поблагодарил и раба: раз мне предстоит жить в этом доме в неволе, следует наладить доверительные отношения даже с собаками и лошадьми, и уж тем более – такими же невольниками, как я сам. Черты лица юноши не походили на римские, и я предположил, что он египтянин, что мне показалось странным: я не знал, что у римлян бывают рабы из Египта.
    Я откусил кусок мяса и с удивлением отметил, что раб дал мне баранину. Я не ел баранину со времён войны. Давно забытый, непередаваемый вкус, который живо напомнил мне о доме.
    – Я был в Спарте, – наконец, произнёс я, подняв взгляд к Люциусу, приступившему к трапезе куда более вяло, чем я. Ещё бы. Наверняка только и делает целыми днями, что жрёт и пьёт вино, как истинный политик. – Обучался у них военному искусству.
    Я хотел добавить, что в Спарте вовсе не так неистово чтут Гермеса, как воображал себе Люциус, но решил не рисковать судьбой. Люциус молчал, внимательно смотря на меня и словно намекая, что никаких ещё чудес я ему не рассказал. Я снова вспомнил о девочках: говорить с ними было куда проще. Я мог говорить, не останавливаясь, без конца вспоминая истории и приключения, происходившие со мной. Но это были девочки. Для них приключения можно было и выдумать. Сейчас же мне казалось, что я совершенно всё забыл, как будто я и не был никогда в Греции. Что я должен был сказать Люциусу? И я решил рассказать ему всё с самого начала.
    – Мой отец хотел, чтобы я познал разные науки, не только военные. Поэтому, едва я закончил военное обучение в Карфагене, он отправил меня в Грецию. Я начал своё путешествие в Сицилии, из которой отплыл в Закинф через пару дней, и оттуда уже перебрался на материк. Было решено сначала провести пару месяцев в доме друга моего отца, чтобы он организовал мою учёбу и чтобы я усовершенствовал свой греческий, но он живёт в Фивах, мне предстоял путь на другой конец полуострова. Можно было плыть через Коринфский залив, что существенно ускорило бы мой путь, но я, впервые переплывавший море, отправился в Фивы верхом вместе с парой преданных рабов, сопровождавших меня и везущих мои деньги и пожитки. Это было незабываемое время, – я глотнул вина и откусил ещё кусок мяса, заедая его ещё тёплым хлебом. Говорить не хотелось. Хотелось есть. Но, к сожалению, времена, когда я был волен поступать так, как хочу я, давно прошли. Я быстро проглотил мясо и продолжил. – Переночевав в небольшом рыбацком городке на побережье, я начал свой путь и в тот же день прибыл в Элиду. К сожалению, город сейчас выглядит достаточно печально, таким он мне показался после книг, которые я читал дома об Олимпийских играх, богатстве и процветании мирного города. Сейчас всего этого уже нет, город пережил не одно вторжение и правление тиранов, но когда я прибыл, всё было достаточно спокойно. Я видел стадион и гимнасий, масштабы строений меня поразили. Колизей, конечно же, может вместить куда больше зрителей, чем Олимпийский стадион, но он произвёл на меня меньшее впечатление: ипподром стадиона так велик, что на всей его территории могла бы уместиться целая деревня.
    Люциус продолжал молча слушать мой рассказ, а я, размягчённый вином и едой, всё меньше напрягался, пытаясь вспомнить детали того или иного дня, и говорил уже спокойно и легко, как ещё пару недель назад в последний раз говорил с дочками Регула. Я рассказал ему о своём пути из Элиды в Патры, как мы переплыли Коринфский залив и как я прибыл в Навпакт, где меня чуть не убили местные разбойники и как сильно был ранен один из моих рабов, пытаясь защитить меня. Как я гулял по македонскому наследию города, как мне рассказывали историю битвы при Навпакте, ставшей роковой для Афин в Пелопонесской войне. Как прибыл в Дельфы, в которые лежал мой путь после Навпакта, где я нарочно задержался на две недели, чтобы застать Пифийские игры, проводившиеся в том году на мою удачу. «Жаль, что я не стал свидетелем Олимпийских игр, но и Пифийские произвели на меня сильное впечатление», – сказал я Люциусу, –  «гостеприимный хозяин, приютивший меня, даже зачем-то подарил мне кифару на прощание». Я рассказал ему про храм Афины, и на этот раз Люциус даже не поправил меня: может быть, Афину римляне не переименовали? После я путешествовал по Беотии, и в Фивах завершилась первая часть моих путешествий. Я рассказал Люциуса про Аркадия и храм Гермеса, про весёлые празднества, в которых меня тоже приглашали поучаствовать, но время от времени добавляя, чтобы не ранить его чувства, что так Меркурия называют греки; про своё путешествие по Аттике, откуда я отплыл в Лаконию и прибыл в Спарту с письмом от Аркадия, благодаря которому меня взяли на обучение, про жёсткую дисциплину, которая царила в спартанских школах; про зимние переходы через горы – опыт, который во многом помог мне после во время перехода через Альпы, ведь потерь в моём отряде было меньше, чем в остальных; про своё путешествие через Лаконию и Аркадию в Коринф, про уроки политики, философии и права, про храм Артемиды, про своё возвращение в Элиду и путь домой, после которого меня ждало путешествие в Нумидию – о которой я, впрочем, не стал рассказывать: Люциуса, казалось, интересовала лишь Греция. Я говорил долго, хотя и не вдавался в подробности и многое опускал в своём рассказе, но Люциус не перебивал меня, и мне приходилось продолжать говорить, отвлекаясь только на еду. После длительного голодания сытная еда и крепкое, неразбавленное вино одурманили меня, и меня начинало клонить в сон, но я не подавал вида, только на всякий случай перестал пить вино, боясь опьянеть.

    +2

    11

    [nick]Sen. Lucius Fabius[/nick][icon]https://upforme.ru/uploads/000b/e6/b0/2/747246.gif[/icon][sign]_[/sign][nm]<div class='fn'><a href='ссылка'>гладиатор</a></div>[/nm][lz]<div class='lz_t'>Η πειθαρχία των προγόνων προστατεύει την ύπαρξη του κράτους. Αν διστάσει, θα χάσουμε και το όνομα των Ρωμαίων και της αυτοκρατορίας.</div>[/lz]

    Сенатор расслабился на своем жестком стуле, оперевшись локтем на край стола. Колени чуть разведены в стороны, пальцы левой руки вяло перебирают сочный черный виноград, настолько спелый и ароматный, что плоды его почти лопаются от прикосновений сенатора. Бритая голова Фабия, чуть наклонена вбок, его глубокие зеленые глаза медленно изучают нового раба. Он препарирует своего Персея взглядом, подмечает особенности его поведения, мимики ,жестов. От тифатца не укрывается и отставленный в сторону кубок с вином. Карфагенянин говорит все так же много, все так же оживленно, но глаза его теперь каждый раз скользят по огромному ножу, глубоко всаженному в кусок баранины в самом центре стола. Сенатор замечает, как раб разминает плечи, совсем незаметно, будто бы иллюстрируя ход своего повествования, кулаки его сжимаются, разминая пальцы и покрасневшие от кандалов запястья. Лишь одного взгляда Люциуса хватает ,чтобы два вооруженных германца за спиной раба, бесшумно положили руки на безыскусные рукояти мечей, обтянутых плотной потрепанной воловьей кожей. Сенатор знает, что мальчик раб, с прекрасными как у девушки черными, слегка раскосыми глазами, суетящийся у стола и подливающий гостю вина в кубок, хранит на своем бедре, пристегнутый короткий кинжал, так характерный для египетского народа. Его люди, окружающие сейчас стол со всех сторон и почти незаметные , тихие, плавные, бесшумные и бесцветные как хамелеоны в зеленой листве. Им не нужно видеть, слышать или говорить, они читают воздух в помещении, они познают его кожей, и когда возникает опасность, они наполняют его лязганьем оружия и хриплыми, захлебывающимися криками нарушителей. Да, германцы незаметны, египетский служка быстр и тих, но каждый из них получит свою кровавую жертву, стоит только карфагенянину лишь попытаться причинить сенатору вред.
    Люциус несомненно не враг себе, но упускать своего героя, упускать возможность церемонии, которую он может больше никогда не провети, это слишком расточительно для расчетливого римлянина.  Сенатор улыбается и допивает свой кубок, высоко поднимая подбородок, оставляя незащищенной шею. Глаза Люциуса полыхают зеленым, когда он вытирает губы тыльной стороной ладони и заинтересованно спрашивает:
    - Приходилось ли Кастор, в твоих поразительных путешествиях, сталкиваться тебе с переводчиками? Ибо я приобрел тебя именно с этой целью.
    Тифатец понимает, отчего так потускнел взор карфагенянина. Ему напомнили о том, что он раб, о том, что у него и есть работа, ради которой его приобрели,  что хозяин не потерпит, если его покупка окажется бесполезной. Люциус считал это оправданной жестокостью. Этому карфагенянину еще многое стоит пройти, прежде чем он преобразиться и полностью будет готов к церемонии.
    Прошел буквально момент, оба молчали, Люциус задумался о том, где же его жрец, ведь от храма до виллы Фабиев совсем рукой подать, особенно когда ночная тишина расчищает дороги для припозднившихся путников.
    -Я много путешествую, заключаю важные для …Рима договоры. В основном экономические. Я стараюсь не связываться с военной политикой, это прерогатива других. Возможно,- сенатор надкусывает тонкую кожицу винограда, -мне удастся заключить договор и с твоей страной, Кастор. Мне пригодиться человек, знающий ее традиции.
    Фабий лишь слегка выделяет голосом новое имя раба, ему хочется как можно скорее оторвать карфагенянина от его родины, затушевать ее образ в его мыслях, отдалить видения прошлого и погрузить в римскую жизнь. Люциус понимает, что раз это не удалось сделать грубым и жестоким убийцам на гладиаторской арене, то возможно стоит поднять уровень убеждения до бесед, и бесед на равных. Родину не выкинешь из сердца воина ни клинком, ни мечем, ни побоями, а вот сладкое вино, женщины и светские беседы, вполне способны за короткий срок задушить его патриотизм на долгие –долгие годы.
    Тифатец сам поднимается и наливает карфагенянину новый кубок крепленого вина, не разбавленного водой. Мальчишка египтянин с подобострастием отходит от стола, не осмеливаясь взглянуть на своего господина. Молчаливые охранники крепче сжимают рукояти мечей.

    +3


    Вы здесь » Abysscross » завершенные » dum spiro, spero